Неточные совпадения
Четыре дня не появлялся Александров у Синельниковых, а ведь раньше бывал у них по два, по три раза в день, забегая домой
только на минуточку, пообедать и поужинать. Сладкие терзания томили его душу: горячая любовь, конечно, такая, какую не испытывал еще ни
один человек с сотворения мира; зеленая ревность, тоска в разлуке с обожаемой, давняя обида на предпочтение… По ночам же он простаивал часами под двумя тополями, глядя в окно возлюбленной.
И еще другое:
один за другим проходили мимо него нагишом давным-давно знакомые и привычные товарищи. С ними вместе сто раз мылся он в корпусной бане и купался в Москве-реке во время летних Коломенских лагерей. Боролись, плавали наперегонки, хвастались друг перед другом величиной и упругостью мускулов, но самое тело было
только незаметной оболочкой, одинаковой у всех и ничуть не интересною.
Но
одну вещь, весьма ценимую юнкерами, он не
только часто ставил в четверговые программы, но иногда даже соглашался повторять ее. Это была увертюра к недоконченной опере Литольфа «Робеспьер». Кто знает, почему он давал ей такое предпочтение: из ненависти ли к великой французской революции, из почтения ли к личности Робеспьера или его просто волновала музыка Литольфа?
Александров справился с ним
одним разом. Уж не такая большая тяжесть для семнадцатилетнего юноши три пуда. Он взял Друга обеими руками под живот, поднял и вместе с Другом вошел в воду по грудь. Сенбернар точно этого
только и дожидался. Почувствовав и уверившись, что жидкая вода отлично держит его косматое тело, он очень быстро освоился с плаванием и полюбил его.
«Как же мог Дрозд узнать о моей сюите?.. Откуда? Ни
один юнкер — все равно будь он фараон или обер-офицер, портупей или даже фельдфебель — никогда не позволит себе донести начальству о личной, частной жизни юнкера, если
только его дело не грозило уроном чести и достоинства училища. Эко какое запутанное положение»…
Эта невесомость —
одно из блаженнейших ощущений на свете, но оно негативно, оно так же незаметно и так же не вызывает благодарности судьбе, как тридцать два зуба, емкие легкие, железный желудок; поймет его Александров
только тогда, когда утеряет его навсегда; так, лет через двадцать.
Точно случайно, как будто блеснула близкая молния, и в мгновенном ослепительном свете ярко обрисовалось из всех лиц
одно,
только одно прекрасное лицо.
Показалось Александрову, что он знал эту чудесную девушку давным-давно, может быть, тысячу лет назад, и теперь сразу вновь узнал ее всю и навсегда, и хотя бы прошли еще миллионы лет, он никогда не позабудет этой грациозной, воздушной фигуры со слегка склоненной головой, этого неповторяющегося, единственного «своего» лица с нежным и умным лбом под темными каштаново-рыжими волосами, заплетенными в корону, этих больших внимательных серых глаз, у которых раек был в тончайшем мраморном узоре, и вокруг синих зрачков играли крошечные золотые кристаллики, и этой чуть заметной ласковой улыбки на необыкновенных губах, такой совершенной формы, какую Александров видел
только в корпусе, в рисовальном классе, когда, по указанию старого Шмелькова, он срисовывал с гипсового бюста
одну из Венер.
— Понимаете ли?.. Здесь ничего нет дурного или предосудительного… Тут
только одно семейное дело о наследстве. Необходимо уведомить, чтобы не попало в чужие руки… Сделайте великое одолжение.
— Совсем нет. Я
только соединяю любовь с рассудком. Но ты этого никогда не поймешь. Ты — писатель, и твое
одно удовольствие — это парить в облаках…
— И как мило помирились, — отвечает Александров. — Боже, как я был тогда глуп и мнителен. Как бесился, ревновал, завидовал и ненавидел. Вы
одним взглядом издалека внесли в мою несчастную душу сладостный мир. И подумать
только, что всю эту бурю страстей вызвала противная, замаринованная классная дама, похожая на какую-то снулую рыбу — не то на севрюгу, не то на белугу…
Я скажу
только одно: истинная любовь, она, как золото, никогда не ржавеет и не окисляется…
Совершенно дикая мысль осеняет голову Александрова: «А что, если этот очаровательный звук и эта звездочка, похожая на непроливающуюся девичью слезу, и далекий, далекий отсюда
только что повеявший, ласковый и скромный запах резеды, и все простые радости мира суть
только видоизменения
одной и той же божественной и бессмертной силы?»
У них, говорили они, не было никаких преступных, заранее обдуманных намерений. Была
только мысль — во что бы то ни стало успеть прийти в лагери к восьми с половиною часам вечера и в срок явиться дежурному офицеру. Но разве виноваты они были в том, что на балконе чудесной новой дачи, построенной в пышном псевдорусском стиле, вдруг показались две очаровательные женщины, по-летнему, легко и сквозно одетые.
Одна из них, знаменитая в Москве кафешантанная певица, крикнула...
— Бауман, Бауман! Иди к нам скорее. И своего товарища тащи. Да ты не бойся: всего на две минуты. А потом мы вас на лошадях отвезем. Будьте спокойны.
Только один флакон раздавим, и конец.
А тебе остается
только одно — завтра отпуск, и ты без всяких размышлений наденешь на себя мундир и скорым шагом отправишься к своему портному; старайся не терять времени понапрасну.
— Вот он вас проведет в присутствие! — сказал Иван Антонович, кивнув головою, и один из священнодействующих, тут же находившихся, приносивший с таким усердием жертвы Фемиде, что оба рукава лопнули на локтях и давно лезла оттуда подкладка, за что и получил в свое время коллежского регистратора, прислужился нашим приятелям, как некогда Виргилий прислужился Данту, [Древнеримский поэт Вергилий (70–19 гг. до н. э.) в поэме Данте Алигьери (1265–1321) «Божественная комедия» через Ад и Чистилище провожает автора до Рая.] и провел их в комнату присутствия, где стояли
одни только широкие кресла и в них перед столом, за зерцалом [Зерцало — трехгранная пирамида с указами Петра I, стоявшая на столе во всех присутственных местах.] и двумя толстыми книгами, сидел один, как солнце, председатель.
Если ты над нею не приобретешь власти, то даже ее первый поцелуй не даст тебе права на второй; она с тобой накокетничается вдоволь, а года через два выйдет замуж за урода, из покорности к маменьке, и станет себя уверять, что она несчастна, что она
одного только человека и любила, то есть тебя, но что небо не хотело соединить ее с ним, потому что на нем была солдатская шинель, хотя под этой толстой серой шинелью билось сердце страстное и благородное…
— Из чего же они бьются: из потехи, что ли, что вот кого-де ни возьмем, а верно и выйдет? А жизни-то и нет ни в чем: нет понимания ее и сочувствия, нет того, что там у вас называется гуманитетом. Одно самолюбие только. Изображают-то они воров, падших женщин, точно ловят их на улице да отводят в тюрьму. В их рассказе слышны не «невидимые слезы», а
один только видимый, грубый смех, злость…
Неточные совпадения
Сначала все к нему езжали; // Но так как с заднего крыльца // Обыкновенно подавали // Ему донского жеребца, // Лишь
только вдоль большой дороги // Заслышат их домашни дроги, — // Поступком оскорбясь таким, // Все дружбу прекратили с ним. // «Сосед наш неуч; сумасбродит; // Он фармазон; он пьет
одно // Стаканом красное вино; // Он дамам к ручке не подходит; // Всё да да нет; не скажет да-с // Иль нет-с». Таков был общий глас.
Поверьте: моего стыда // Вы не узнали б никогда, // Когда б надежду я имела // Хоть редко, хоть в неделю раз // В деревне нашей видеть вас, // Чтоб
только слышать ваши речи, // Вам слово молвить, и потом // Всё думать, думать об
одном // И день и ночь до новой встречи.
«Онегин, я тогда моложе, // Я лучше, кажется, была, // И я любила вас; и что же? // Что в сердце вашем я нашла? // Какой ответ?
одну суровость. // Не правда ль? Вам была не новость // Смиренной девочки любовь? // И нынче — Боже! — стынет кровь, // Как
только вспомню взгляд холодный // И эту проповедь… Но вас // Я не виню: в тот страшный час // Вы поступили благородно, // Вы были правы предо мной. // Я благодарна всей душой…
С каждым годом притворялись окна в его доме, наконец остались
только два, из которых
одно, как уже видел читатель, было заклеено бумагою; с каждым годом уходили из вида более и более главные части хозяйства, и мелкий взгляд его обращался к бумажкам и перышкам, которые он собирал в своей комнате; неуступчивее становился он к покупщикам, которые приезжали забирать у него хозяйственные произведения; покупщики торговались, торговались и наконец бросили его вовсе, сказавши, что это бес, а не человек; сено и хлеб гнили, клади и стоги обращались в чистый навоз, хоть разводи на них капусту, мука в подвалах превратилась в камень, и нужно было ее рубить, к сукнам, холстам и домашним материям страшно было притронуться: они обращались в пыль.
Достаточно сказать
только, что есть в
одном городе глупый человек, это уже и личность; вдруг выскочит господин почтенной наружности и закричит: «Ведь я тоже человек, стало быть, я тоже глуп», — словом, вмиг смекнет, в чем дело.