Неточные совпадения
— Такое право, что я больше не хочу учиться во втором московском корпусе, где со мною поступили так несправедливо. С этой минуты я больше не кадет, а свободный человек. Отпустите меня сейчас же домой, и я больше сюда не вернусь! ни
за какие коврижки. У вас нет теперь никаких прав надо мною. И все тут!
— Ах да, пожалуйста! хоть тридцать, хоть двести слов. Черт возьми, что
за безобразие! И
как раз на моем дежурстве!
Быстрым зорким взором обегает Александров все места и предметы, так близко прилепившиеся к нему
за восемь лет. Все, что он видит, кажется ему почему-то в очень уменьшенном и очень четком виде,
как будто бы он смотрит через обратную сторону бинокля. Задумчивая и сладковатая грусть в его сердце. Вот было все это. Было долго-долго, а теперь отошло навсегда, отпало. Отпало, но не отболело, не отмерло. Значительная часть души остается здесь, так же
как она остается навсегда в памяти.
Чтобы не быть узнанным, он сошел с танцевального круга и пробрался вдоль низенького забора,
за которым стояли бесплатные созерцатели роскошного бала, стараясь стать против того места, где раньше сидела Юленька. Вскоре вальс окончился. Они прошли на прежнее место. Юленька села. Покорни стоял, согнувшись над нею,
как длинный крючок. Он что-то бубнил однообразным и недовольным голосом,
как будто бы он шел не из горла, а из живота.
Злосчастные фараоны с завистью и с нетерпением следили
за тем,
как тщательно обряжались обер-офицеры перед выходом из стен училища в город;
как заботливо стягивали они в талию новые прекрасные мундиры с золотыми галунами, с красным вензелем на белом поле.
С особенной пристальностью следили, разинув рты, несчастные фараоны
за тем,
как обер-офицеры, прежде чем получить увольнительный билет, шли к курсовому офицеру или к самому Дрозду на осмотр.
— Смотри, Александров, — приказывает Тучабский. — Сейчас ты пойдешь ко мне навстречу! Я — командир батальона. Шагом марш, раз-два, раз-два… Не отчетливо сделал полуоборот на левой ноге. Повторим. Еще раз. Шагом марш… Ну а теперь опоздал. Надо начинать
за четыре шага, а ты весь налез на батальонного. Повторить… раз-два. Эко,
какой ты непонятливый фараон! Рука приставляется к борту бескозырки одновременно с приставлением ноги. Это надо отчетливо делать, а у тебя размазня выходит. Отставить! Повторим еще раз.
Давно пригнанные парадные мундиры спешно, в последний раз, примерялись в цейхгаузах.
За тяжелое время непрестанной гоньбы молодежь
как будто выросла и осунулась, но уже сама невольно чувствует, что к ней начинает прививаться та военная прямизна и подтянутость, по которой так нетрудно узнать настоящего солдата даже в вольном платье.
Об ущербе же его императорского величества интереса, вреде и убытке,
как скоро о том уведаю, не токмо благовременно объявлять, но и всякими мерами отвращать и не допущать потщуся и всякую вверенную тайность крепко хранить буду, а предпоставленным над мною начальникам во всем, что к пользе и службе государства касаться будет, надлежащим образом чинить послушание и все по совести своей исправлять и для своей корысти, свойства, дружбы и вражды против службы и присяги не поступать; от команды и знамени, где принадлежу, хотя в поле, обозе или гарнизоне, никогда не отлучаться, но
за оным, пока жив, следовать буду и во всем так себя вести и поступать,
как честному, верному, послушному, храброму и расторопному офицеру (солдату) надлежит.
Но еще страшнее были те выдержки из регламента, которые вслед
за присягою стал вычитывать батальонный адъютант, поручик Лачинов, с волосами светлыми и курчавыми,
как у барашка. Тут перечислялись всевозможные виды поступков и преступлений против военной дисциплины, против знамени и присяги. И после каждой строки тяжело падали вниз свинцовые слова...
Какими словами мог бы передать юнкер Александров это медленно наплывающее чудо, которое должно вскоре разрешиться бурным восторгом, это страстное напряжение души, растущее вместе с приближающимся ревом толпы и звоном колоколов. Вся Москва кричит и звонит от радости. Вся огромная, многолюдная, крепкая старая царева Москва. Звонят и Благовещенский, и Успенский соборы, и Спас
за решеткой, и, кажется, загремел сам Царь-колокол и загрохотала сама Царь-пушка!
— А тебе что нужно? Ты нам что
за генерал? Тоже кышкает на нас,
как на кур! Ишь ты, хухрик несчастный! — И пошла, и пошла… до тех пор, пока Алкалаев не обратился в позорное бегство. Но все-таки метче и ловче словечка, чем «хухрик», она в своем обширном словаре не нашла. Может быть, она вдохновенно родила его тут же на месте столкновения?
Но ему уже не удавалось порой обуздывать свою острую и смешливую наблюдательность. Глядя иногда поочередно на свою богиню и на ее мать и сравнивая их, он думал про себя: «А ведь очаровательная Юленька все толстеет и толстеет. К двадцати годам ее уже разнесет, совсем
как Анну Романовну. Воображаю, каково будет положение ее мужа, если он захочет ласково обнять ее
за талию и привлечь к себе на грудь. А руки-то
за спиной никак не могут сойтись. Положение!»
Но от прошлого он никак не мог отвязаться. Ведь любила же его Юленька… И вдруг в один миг все рухнуло, все пошло прахом, бедный юнкер остался в одиночестве среди просторной и пустой дороги, протягивая руку,
как нищий,
за подаянием.
— Прямо из церкви зайдите к нам, закусить чем бог послал и выпить
за новобрачных. И товарищей позовите. Мы звать всех не в состоянии: очень уж тесное у нас помещение; но для вас, милых моих александровцев, всегда есть место. Да и потанцуете немножко. Ну,
как вы находите мою Юленьку? Право, ведь недурна?
— О,
какой рыцарский комплимент! Мсье Александров, вы опасный молодой мужчина… Но, к сожалению, из одних комплиментов в наше время шубу не сошьешь. Я, признаюсь, очень рада тому, что моя Юленька вышла замуж
за достойного человека и сделала прекрасную партию, которая вполне обеспечивает ее будущее. Но, однако, идите к вашим товарищам. Видите, они вас ждут.
—
За ваш прекрасный и любовный труд я при первом случае поставлю вам двенадцать! Должен вам признаться, что хотя я владею одинаково безукоризненно обоими языками, но так перевести «Лорелею»,
как вы, я бы все-таки не сумел бы. Тут надо иметь в сердце кровь поэта. У вас в переводе есть несколько слабых и неверно понятых мест, я все их осторожненько подчеркнул карандашиком, пометки мои легко можно снять резинкой. Ну, желаю вам счастья и удачи, молодой поэт. Стихи ваши очень хороши.
Собака была у писателя,
как говорится, не в руках: слишком тяжел, стар и неуклюж был матерый писатель, чтобы целый день заниматься собакой: мыть ее, чесать, купать, вовремя кормить, развлекать и дрессировать и следить
за ее здоровьем.
Друг по какому-то давнишнему капризу ни
за что не хотел лазить в речную воду, а теми обливаниями на суше,
какими его угощал хозяин, он всегда оставался недоволен — фыркал, рычал, вырывался из рук, убегал домой и даже при всей своей ангельской кротости иногда угрожал укусом.
Миртов благодарно полюбил эти купанья и прогулки втроем. Он был очень одинокий человек. В доме у него никого не было, кроме собаки и старой-престарой кухарки, которая ничего не слышала, не понимала и не умела, кроме
как бегать
за пивом.
И тут вдруг оборвался молитвенный восторг Александрова: «А я-то, я.
Как я мог осмелиться взяться
за перо, ничего в жизни не зная, не видя, не слыша и не умея. Чего стоит эта распроклятая из пальца высосанная сюита. Разве в ней есть хоть малюсенькая черточка жизненной правды. И вся она по бедности, бледности и неумелости похожа… похожа… похожа…»
Десять рублей — это была огромная, сказочная сумма. Таких больших денег Александров никогда еще не держал в своих руках, и он с ними распорядился чрезвычайно быстро:
за шесть рублей он купил маме шевровые ботинки, о которых она, отказывавшая себе во всем, частенько мечтала
как о невозможном чуде. Он взял для нее самый маленький дамский размер, и то потом старушке пришлось самой сходить в магазин переменить купленные ботинки на недомерок. Ноги ее были чрезвычайно малы.
Александров пробуравливается сквозь плотные, сбившиеся тела и вдруг,
как пробка из бутылки, вылетает на простор. Он видит, что впереди мелким, но быстрым шагом катится вниз коротконогий Жданов.
За ним,
как будто не торопясь, но явно приближаясь к нему, сигает зараз через три ступеньки длинный, ногастый «зверь», у которого медный орел барашковой шапки отъехал впопыхах на затылок. Все трое в таком порядке сближаются на равные расстояния.
И судьба ему помогает: правда, со внезапной грубостью. Кто-то сзади и с такою силою толкает Александрова, что его ноги сразу потеряли опору, а тело по инерции беспомощно понеслось вперед и вниз. Момент — и Александров неизбежно должен был удариться теменем о каменные плиты ступени, но с бессознательным чувством самосохранения он ухватился рукой
за первый предмет,
какой ему попался впереди, и это была пола вражеской шинели.
Если бы мог когда-нибудь юнкер Александров представить себе,
какие водопады чувств, ураганы желаний и лавины образов проносятся иногда в голове человека
за одну малюсенькую долю секунды, он проникся бы священным трепетом перед емкостью, гибкостью и быстротой человеческого ума. Но это самое волшебство с ним сейчас и происходило.
— Ах,
как я счастлив, что попал к вам сегодня, — говорил Александров, не переставая строго следить
за ритмом полонеза. —
Как я рад. И подумать только, что из-за пустяка, по маленькой случайности, я мог бы этой радости лишиться и никогда ее не узнать.
В каждый отпуск по четвергам и с субботы до воскресенья (если только
за единицу по фортификации Дрозд не оставлял его в училище) он плясал до изнеможения, до упаду в знакомых домах, на вечеринках или просто так, без всякого повода,
как тогда неистово танцевала вся Москва.
Зиночка садится на стуле в галерее,
за колоннами. Юнкер только что собирается со страхом и надеждой в душе присесть возле нее,
как она тотчас же подымается.
Впрочем, и она оставляла его в покое, довольствуясь им
как отличным танцором. И, пожалуй, Александров не без проницательности думал иногда, что она считает его
за дурачка. Он не обижался. Он отлично знал, что дома, в общении с товарищами и в болтовне с хорошо знакомыми барышнями у него являются и находчивость, и ловкая поворотливость слова, и легкий незатейливый юмор.
В строю решительно немыслимо заниматься чем-нибудь иным,
как строем: это первейший военный завет. Маленькое письмецо жгло карман Александрова до тех пор, пока в столовой,
за чашкой чая с калачом, он его не распечатал. Оно было больше чем лаконично, и от него чуть-чуть пахло теми прелестными прежними рождественскими духами!..
Самый близкий каток от Кудрина был
как раз на Патриарших прудах, но
за вход на его заботливо содержимое ледяное поле и
за музыку полагалось со своими коньками десять копеек… И отсюда-то и начались лютые горести и моральные муки для бедного вновь влюбленного юнкера в звании обер-офицера, Алексея Александрова.
А мы не раз видали, и слышали, и читали, к
каким плачевным, роковым результатам приводит молодежь раннее знакомство с деньгами и с тем, что можно получить
за деньги.
— Если ты, Александров, умудришься получить
за топографическую съемку десять баллов, то первый разряд будет у тебя
как в кармане. Ну-ка, напрягись, молодой обер-офицер.
— На молитву! Шапки долой! — командуют фельдфебеля. Четыреста молодых глоток поют «Отче наш».
Какая большая и сдержанная сила в их голосах.
Какое здоровье и вера в себя и в судьбу. Вспоминается Александрову тот бледный, изношенный студент, который девятого сентября, во время студенческого бунта, так злобно кричал из-за железной ограды университета на проходивших мимо юнкеров...
— Прошу без всяких возражений. Исполняйте,
как показано в уставе. Устав для вас закон. Устав для вас,
как заповедь. И, кроме того, дневальство без очереди
за возражение начальству. Фельдфебель! Запишите.
Ну мы, конечно, бабы глупые, вроде
как индюшки: так одна
за другой и потянулись.
— Эт-то что
за безобразие? — завопил Артабалевский пронзительно. — Это у вас называется топографией? Это, по-вашему, военная служба? Так ли подобает вести себя юнкеру Третьего Александровского училища? Тьфу! Валяться с девками (он понюхал воздух), пить водку!
Какая грязь! Идите же немедленно явитесь вашему ротному командиру и доложите ему, что
за самовольную отлучку и все прочее я подвергаю вас пяти суткам ареста, а
за пьянство лишаю вас отпусков вплоть до самого дня производства в офицеры. Марш!
—
Какая молодежь, — беззвучно шепчет он, —
какая чудесная, чистая, славная русская молодежь! И каждый из этих мальчиков готов с радостью пролить всю свою кровь
за наше отечество и
за меня!
Однажды в самый жаркий и душный день лета он назначает батальонное учение. Батальон выходит на него в шинелях через плечо, с тринадцатифунтовыми винтовками Бердана, с шанцевым инструментом
за поясом. Он выводит батальон на Ходынское поле в двухвзводной колонне, а сам едет сбоку на белой,
как снег, Кабардинке, офицеры при своих ротах и взводах.
Не важно,
какому бы тягчайшему наказанию подверг Берди-Паша дерзилу. Гораздо опаснее было бы, если бы весь батальон, раздраженный Пашой до крайности и от души сочувствовавший смельчаку, вступился в его защиту. Вот тут
как раз и висели на волоске события, которые грозили бы многим юнкерам потерею карьеры
за несколько дней до выпуска, а славному дорогому училищу темным пятном.
Старшему курсу уже был прислан отчет о том,
какая сумма будет вычтена при производстве с каждого юнкера
за порчу казенных вещей (Александрову насчитали ужасно много: тринадцать рублей сорок восемь копеек), второй курс заплатит свою пеню в будущем году.
В училище меня учили,
как командовать солдатом, но совсем не показали,
как с ним разговаривать. Ну, я понимаю — атака. Враг впереди и близко. «Ребята, вся Россия на нас смотрит, победим или умрем». Выхватываю шашку из ножен, потрясаю ею в воздухе. «
За мной, богатыри. Урррраааа…»