Неточные совпадения
Никогда потом
в своей жизни не мог припомнить Александров момента вступления
в училище. Все впечатления этого
дня походили у него
в памяти на впечатления человека, проснувшегося после сильнейшего опьянения: какие-то смутные картины, пустячные мелочи и между ними черные провалы. Так и не мог он восстановить
в памяти, где выпускных кадет переодевали
в юнкерское белье, одежду и обувь, где их ставили под ранжир и распределяли по ротам.
Так, или почти так, выразили
свое умное решение нынешние фараоны, а через
день, через два уже господа обер-офицеры; стоит только прийти волшебной телеграмме, после которой старший курс мгновенно разлетится, от мощного дуновения судьбы, по всем концам необъятной России. А через месяц прибудут
в училище и новые фараоны.
И это убеждение, кажется ему,
разделяет с ним и вся Москва — Москва, которая так пристрастно и ревниво любит все
свое,
в пику чиновному и холодному Петербургу:
своих лихачей, протодиаконов, певцов, актеров, кулачных бойцов, купцов, профессоров, певчих, поваров, архиереев и, конечно,
своих стройных, молодых, всегда прекрасно одетых, вежливых юнкеров со Знаменки, с их чудесным, несравненным оркестром.
Недавняя торжественная присяга как бы стерла с молодых фараонов последние следы ребяческого, полуштатского кадетства, а парад
в Кремле у Красного крыльца объединил всех юнкеров
в духе самоуверенности, военной гордости, радостной жертвенности, и уже для него училище делалось «
своим домом», и с каждым
днем он находил
в нем новые маленькие прелести.
— Чего вы тут столпились? Чего не видали? Это вам не балаган. Идите по
своим делам, а
в чужие
дела нечего вам соваться. Ну, живо, кыш-кыш-кыш!
Охотнее всего делал Александров
свои переводы
в те скучные
дни, когда, по распоряжению начальства, он сидел под арестом
в карцере, запертый на ключ. Тишина, безделье и скука как нельзя лучше поощряли к этому занятию. А когда его отпускали на свободу, то, урвав первый свободный часочек, он поспешно бежал к старому верному другу Сашаке Гурьеву, к
своему всегдашнему, терпеливому и снисходительному слухачу.
Александров больше уже не перечитывал
своего так быстро облинявшего творения и не упивался запахом типографии. Верный обещанию, он
в тот же
день послал Оленьке по почте номер «Вечерних досугов», не предчувствуя нового грядущего огорчения.
С незапамятных времен по праздникам и особо торжественным
дням танцевали александровцы
в институте, и
в каждое воскресенье приходили многие из них с конфетами на официальный, церемонный прием к
своим сестрам или кузинам, чтобы поболтать с ними полчаса под недреманным надзором педантичных и всевидящих классных дам.
На другой
день ранним утром,
в воскресенье, профессор Дмитрий Петрович Белышев пьет чай вместе со
своей любимицей Зиночкой. Домашние еще не вставали. Эти воскресные утренние чаи вдвоем составляют маленькую веселую радость для обоих: и для знаменитого профессора, и для семнадцатилетней девушки. Он сам приготовляет чай с некоторой серьезной торжественностью. Сначала
в сухой горячий чайник он всыпает малую пригоршеньку чая, обливает его слегка крутым кипятком и сейчас же сливает воду
в чашку.
Затем Дмитрий Петрович
своими большими добрыми руками, которыми он с помощью скальпеля
разделяет тончайшие волокна растений, режет пополам дужку филипповского калача и намазывает его маслом. Отец и дочка просто влюблены друг
в друга.
— Как же, — отвечает юнкер, — до конца моих
дней не забуду. — И спрашивает
в свою очередь: — А помните, как нас чуть не опрокинул этот долговязый катковский лицеист?
Арестованные занимали отдельные камеры, которые
днем не запирались и не мешали юнкерам ходить друг к другу
в гости. Соседи первые рассказали Александрову о
своих злоключениях, приведших их
в карцер.
Однажды
в самый жаркий и душный
день лета он назначает батальонное учение. Батальон выходит на него
в шинелях через плечо, с тринадцатифунтовыми винтовками Бердана, с шанцевым инструментом за поясом. Он выводит батальон на Ходынское поле
в двухвзводной колонне, а сам едет сбоку на белой, как снег, Кабардинке, офицеры при
своих ротах и взводах.
Но наступает время, когда и травля начальства и спектакли на открытом воздухе теряют всякий интерес и привлекательность. Первый курс уже отправляется
в отпуск. Юнкера старшего курса, которым осталось
день, два или три до производства, крепко жмут руки
своим младшим товарищам, бывшим фараонам, и горячо поздравляют их со вступлением
в училищное звание господ обер-офицеров.
Он не вмешивался никогда не
в свои дела, никому ни в чем не навязывался, был скромен, не старался выставить себя и не претендовал на право даже собственных, неотъемлемых заслуг, а оказывал их молча и много — и своими познаниями, и нравственным влиянием на весь кружок плавателей, не поучениями и проповедями, на которые не был щедр, а просто примером ровного, покойного характера и кроткой, почти младенческой души.
Неточные совпадения
Одессу звучными стихами // Наш друг Туманский описал, // Но он пристрастными глазами //
В то время на нее взирал. // Приехав, он прямым поэтом // Пошел бродить с
своим лорнетом // Один над морем — и потом // Очаровательным пером // Сады одесские прославил. // Всё хорошо, но
дело в том, // Что степь нагая там кругом; // Кой-где недавный труд заставил // Младые ветви
в знойный
день // Давать насильственную тень.
Латынь из моды вышла ныне: // Так, если правду вам сказать, // Он знал довольно по-латыни, // Чтоб эпиграфы разбирать, // Потолковать об Ювенале, //
В конце письма поставить vale, // Да помнил, хоть не без греха, // Из Энеиды два стиха. // Он рыться не имел охоты //
В хронологической пыли // Бытописания земли; // Но
дней минувших анекдоты, // От Ромула до наших
дней, // Хранил он
в памяти
своей.
Татьяна (русская душою, // Сама не зная почему) // С ее холодною красою // Любила русскую зиму, // На солнце иней
в день морозный, // И сани, и зарею поздной // Сиянье розовых снегов, // И мглу крещенских вечеров. // По старине торжествовали //
В их доме эти вечера: // Служанки со всего двора // Про барышень
своих гадали // И им сулили каждый год // Мужьев военных и поход.
Всего, что знал еще Евгений, // Пересказать мне недосуг; // Но
в чем он истинный был гений, // Что знал он тверже всех наук, // Что было для него измлада // И труд, и мука, и отрада, // Что занимало целый
день // Его тоскующую лень, — // Была наука страсти нежной, // Которую воспел Назон, // За что страдальцем кончил он //
Свой век блестящий и мятежный //
В Молдавии,
в глуши степей, // Вдали Италии
своей.
Он иногда читает Оле // Нравоучительный роман, //
В котором автор знает боле // Природу, чем Шатобриан, // А между тем две, три страницы // (Пустые бредни, небылицы, // Опасные для сердца
дев) // Он пропускает, покраснев, // Уединясь от всех далеко, // Они над шахматной доской, // На стол облокотясь, порой // Сидят, задумавшись глубоко, // И Ленский пешкою ладью // Берет
в рассеянье
свою.