Неточные совпадения
— Так что же? При чем же здесь опять-таки шашка? Не
буду же я заниматься черной работой, сечь людям
головы. Ро-ота, пли! — и дело в шляпе…
Ромашов вытащил шашку из ножен и сконфуженно поправил рукой очки. Он
был среднего роста, худощав, и хотя довольно силен для своего сложения, но от большой застенчивости неловок. Фехтовать на эспадронах он не умел даже в училище, а за полтора года службы и совсем забыл это искусство. Занеся высоко над
головой оружие, он в то же время инстинктивно выставил вперед левую руку.
Она
была без шляпы, и Ромашов быстро, но отчетливо успел разглядеть ее тонкий, правильный нос, прелестные маленькие и полные губы и блестящие черные волнистые волосы, которые от прямого пробора посредине
головы спускались вниз к щекам, закрывая виски, концы бровей и уши.
Придя к себе, Ромашов, как
был, в пальто, не сняв даже шашки, лег на кровать и долго лежал, не двигаясь, тупо и пристально глядя в потолок. У него болела
голова и ломило спину, а в душе
была такая пустота, точно там никогда не рождалось ни мыслей, ни вспоминаний, ни чувств; не ощущалось даже ни раздражения, ни скуки, а просто лежало что-то большое, темное и равнодушное.
Перед домом, который занимали Николаевы, подпоручик остановился, охваченный минутной слабостью и, колебанием. Маленькие окна
была закрыты плотными коричневыми занавесками, но за ними чувствовался ровный, яркий свет. В одном месте портьера загнулась, образовав длинную, узкую щель. Ромашов припал
головой к стеклу, волнуясь и стараясь дышать как можно тише, точно его могли услышать в комнате.
Он увидел лицо и плечи Александры Петровны, сидевшей глубоко и немного сгорбившись на знакомом диване из зеленого рипса. По этой позе и по легким движениям тела, по опущенной низко
голове видно
было, что она занята рукодельем.
Улыбка внезапно сошла с лица Александры Петровны, лоб нахмурился. Опять быстро, с настойчивым выражением зашевелились губы, и вдруг опять улыбка — шаловливая и насмешливая. Вот покачала
головой медленно и отрицательно. «Может
быть, это про меня?» — робко подумал Ромашов. Чем-то тихим, чистым, беспечно-спокойным веяло на него от этой молодой женщины, которую он рассматривал теперь, точно нарисованную на какой-то живой, милой, давно знакомой картине. «Шурочка!» — прошептал Ромашов нежно.
Тогда у нас не
будет в офицерской среде карточных шулеров как Арчаковский, или беспросыпных пьяниц, вроде вашего Назанского; тогда само собой выведется амикошонство, фамильярное зубоскальство в собрании, при прислуге, это ваше взаимное сквернословие, пускание в
голову друг друга графинов, с целью все-таки не попасть, промахнуться.
Теперь у него в комнатах светится огонь, и, подойдя к окну, Ромашов увидел самого Зегржта. Он сидел у круглого стола под висячей лампой и, низко наклонив свою плешивую
голову с измызганным, морщинистым и кротким лицом, вышивал красной бумагой какую-то полотняную вставку — должно
быть, грудь для малороссийской рубашки. Ромашов побарабанил в стекло. Зегржт вздрогнул, отложил работу в сторону и подошел к окну.
Он прошел дальше и завернул за угол. В глубине палисадника, у Назанского горел огонь. Одно из окон
было раскрыто настежь. Сам Назанский, без сюртука, в нижней рубашке, расстегнутой у ворота, ходил взад и вперед быстрыми шагами по комнате; его белая фигура и золотоволосая
голова то мелькали в просветах окон, то скрывались за простенками. Ромашов перелез через забор палисадника и окликнул его.
Золотые волосы падали крупными цельными локонами вокруг его высокого, чистого лба, густая, четырехугольной формы, рыжая, небольшая борода лежала правильными волнами, точно нагофрированная, и вся его массивная и изящная
голова, с обнаженной шеей благородного рисунка,
была похожа на
голову одного из трех греческих героев или мудрецов, великолепные бюсты которых Ромашов видел где-то на гравюрах.
Что-то, казалось, постороннее ударило Ромашову в
голову, и вся комната пошатнулась перед его глазами. Письмо
было написано крупным, нервным, тонким почерком, который мог принадлежать только одной Александре Петровне — так он
был своеобразен, неправилен и изящен. Ромашов, часто получавший от нее записки с приглашениями на обед и на партию винта, мог бы узнать этот почерк из тысяч различных писем.
Между ними там и сям возвышались стройные, прямые тополи с ветками, молитвенно устремленными вверх, в небо, и широко раскидывали свои мощные купообразные вершины старые каштаны; деревья
были еще пусты и чернели
голыми сучьями, но уже начинали, едва заметно для глаза, желтеть первой, пушистой, радостной зеленью.
Вот — стоят передо мной сто солдат, я кричу им: «Глаза направо!» — и сто человек, из которых у каждого
есть свое Я и которые во мне видят что-то чужое, постороннее, не Я, — они все сразу поворачивают
головы направо.
Не может
быть, чтобы я не ошибался, потому что это «не хочу» — так просто, так естественно, что должно
было бы прийти в
голову каждому.
Ромашов взялся
было за скобку, но вспомнил, что окно еще не выставлено. Тогда, охваченный внезапным порывом веселой решимости, он изо всех сил дернул к себе раму. Она подалась и с трескам распахнулась, осыпав
голову Ромашова кусками извести и сухой замазки. Прохладный воздух, наполненный нежным, тонким и радостным благоуханием белых цветов, потоком ворвался в комнату.
Огромное старческое лицо с седой короткой щеткой волос на
голове и с седой бородой клином
было сурово и холодно.
Держа одной рукой рюмку, а свободной рукой размахивая так, как будто бы он управлял хором, и мотая опущенной
головой, Лех начал рассказывать один из своих бесчисленных рассказов, которыми он
был нафарширован, как колбаса ливером, и которых он никогда не мог довести до конца благодаря вечным отступлениям, вставкам, сравнениям и загадкам.
— Ха! Вы мне морочите
голову! Точно я не знаю, где вы бываете… Но
будьте уверены…
— Не знаешь? — грозно воскликнул Сероштан и двинулся
было на Архипова, но, покосившись на офицера, только затряс
головой и сделал Архипову страшные глаза. — Ну, слухай. Унутренними врагами мы называем усех сопротивляющихся закону. Например, кого?.. — Он встречает искательные глаза Овечкина. — Скажи хоть ты, Овечкин.
Они вошли в маленькую
голую комнатку, где буквально ничего не
было, кроме низкой походной кровати, полотно которой провисло, точно дно лодки, да ночного столика с табуреткой. Рафальский отодвинул ящик столика и достал деньги.
Они замолчали. На небе дрожащими зелеными точечками загорались первые звезды. Справа едва-едва доносились голоса, смех и чье-то пение. Остальная часть рощи, погруженная в мягкий мрак,
была полна священной, задумчивой тишиной. Костра отсюда не
было видно, но изредка по вершинам ближайших дубов, точно отблеск дальней зарницы, мгновенно пробегал красный трепещущий свет. Шурочка тихо гладила
голову и лицо Ромашова; когда же он находил губами ее руку, она сама прижимала ладонь к его рту.
В шесть часов явились к ротам офицеры. Общий сбор полка
был назначен в десять часов, но ни одному ротному командиру, за исключением Стельковского, не пришла в
голову мысль дать людям выспаться и отдохнуть перед смотром. Наоборот, в это утро особенно ревностно и суетливо вбивали им в
голову словесность и наставления к стрельбе, особенно густо висела в воздухе скверная ругань и чаще обыкновенного сыпались толчки и зуботычины.
Голова его жалко моталась из одной стороны в другую, и слышно
было, как при каждом ударе громко клацали друг о друга его челюсти.
Что-то зашуршало и мелькнуло на той стороне выемки, на самом верху освещенного откоса. Ромашов слегка приподнял
голову, чтобы лучше видеть. Что-то серое, бесформенное, мало похожее на человека, спускалось сверху вниз, едва выделяясь от травы в призрачно-мутном свете месяца. Только по движению тени да по легкому шороху осыпавшейся земли можно
было уследить за ним.
Ромашов опять подошел к выемке. Чувство нелепости, сумбурности, непонятности жизни угнетало его. Остановившись на откосе, он поднял глаза вверх, к небу. Там по-прежнему
был холодный простор и бесконечный ужас. И почти неожиданно для самого себя, подняв кулаки над
головой и потрясая ими, Ромашов закричал бешено...
Худенькая красивая женщина — ее раньше Ромашов не заметил — с распущенными черными волосами и с торчащими ключицами на открытой шее обнимала
голыми руками печального Лещенку за шею и, стараясь перекричать музыку и гомон, визгливо
пела ему в самое ухо...
— Веткин, идите
петь! — крикнул Осадчий через
головы товарищей.
Ромашов, закрываясь газетой от товарищей, медленно наклонил
голову. Песок захрустел на дворе под ногами. Только спустя пять минут Ромашов обернулся и поглядел на двор. Николаева уже не
было.
Он остановился и поднял
голову кверху. Катя Лыкачева стояла по ту сторону забора на садовой скамеечке. Она
была в утреннем легком японском халатике, треугольный вырез которого оставлял
голою ее тоненькую прелестную девичью шею. И вся она
была такая розовая, свежая, вкусная, что Ромашову на минуту стало весело.
Назанский
был, по обыкновению, дома. Он только что проснулся от тяжелого хмельного сна и теперь лежал на кровати в одном нижнем белье, заложив руки под
голову. В его глазах
была равнодушная, усталая муть. Его лицо совсем не изменило своего сонного выражения, когда Ромашов, наклоняясь над ним, говорил неуверенно и тревожно...
— Нет… Подождите. Ах, как
голова болит! Послушайте, Георгий Алексеевич… у вас что-то
есть…
есть… что-то необыкновенное. Постойте, я не могу собрать мыслей. Что такое с вами?
Назанский печально, с долгим вздохом покачал
головой и опустил ее вниз. Лодка вошла в камыши. Ромашов опять взялся за весла. Высокие зеленые жесткие стебли, шурша о борта, важно и медленно кланялись. Тут
было и темнее и прохладнее, чем на открытой воде.
Настанет время, и великая вера в свое Я осенит, как огненные языки святого духа,
головы всех людей, и тогда уже не
будет ни рабов, ни господ, ни калек, ни жалости, ни пороков, ни злобы, ни зависти.
Она обняла его за шею и нежно привлекла его
голову к себе на грудь. Она
была без корсета. Ромашов почувствовал щекой податливую упругость ее тела и услышал его теплый, пряный, сладострастный запах. Когда она говорила, он ощущал ее прерывистое дыхание на своих волосах.
Сердце Ромашова дрогнуло от жалости и любви. Впотьмах, ощупью, он нашел руками ее
голову и стал целовать ее щеки и глаза. Все лицо Шурочки
было мокро от тихих, неслышных слез. Это взволновало и растрогало его.