Неточные совпадения
Их
было трое: поручик Веткин — лысый, усатый человек
лет тридцати трех, весельчак, говорун, певун и пьяница, подпоручик Ромашов, служивший всего второй
год в полку, и подпрапорщик Лбов, живой стройный мальчишка с лукаво-ласково-глупыми глазами и с вечной улыбкой на толстых наивных губах, — весь точно начиненный старыми офицерскими анекдотами.
Ромашов вытащил шашку из ножен и сконфуженно поправил рукой очки. Он
был среднего роста, худощав, и хотя довольно силен для своего сложения, но от большой застенчивости неловок. Фехтовать на эспадронах он не умел даже в училище, а за полтора
года службы и совсем забыл это искусство. Занеся высоко над головой оружие, он в то же время инстинктивно выставил вперед левую руку.
— Это что? Это разве рубка? — говорил он с напускным пренебрежением. — Моему отцу, на Кавказе,
было шестьдесят
лет, а он лошади перерубал шею. Пополам! Надо, дети мои, постоянно упражняться. У нас вот как делают: поставят ивовый прут в тиски и рубят, или воду пустят сверху тоненькой струйкой и рубят. Если нет брызгов, значит, удар
был верный. Ну, Лбов, теперь ты.
У каждого холостого офицера, у каждого подпрапорщика
были неизменно точно такие же вещи, за исключением, впрочем, виолончели; ее Ромашов взял из полкового оркестра, где она
была совсем не нужна, но, не выучив даже мажорной гаммы, забросил и ее и музыку еще
год тому назад.
Николаев сидел спиной к ним, у стола, заваленного книгами, атласами и чертежами. Он в этом
году должен
был держать экзамен в академию генерального штаба и весь
год упорно, без отдыха готовился к нему. Это
был уж третий экзамен, так как два
года подряд он проваливался.
Домашняя птица дохла от повальных болезней, комнаты пустовали, нахлебники ругались из-за плохого стола и не платили денег, и периодически, раза четыре в
год, можно
было видеть, как худой, длинный, бородатый Зегржт с растерянным потным лицом носился по городу в чаянии перехватить где-нибудь денег, причем его блинообразная фуражка сидела козырьком на боку, а древняя николаевская шинель, сшитая еще до войны, трепетала и развевалась у него за плечами наподобие крыльев.
Ведь вы знаете, я прослужил сначала три
года, потом
был четыре
года в запасе, а потом три
года тому назад опять поступил в полк.
Они строили заплату на заплате, хватая деньги в одном месте, чтобы заткнуть долг в другом; многие из них решались — и чаще всего по настоянию своих жен — заимствовать деньги из ротных сумм или из платы, приходившейся солдатам за вольные работы; иные по месяцам и даже
годам задерживали денежные солдатские письма, которые они, по правилам, должны
были распечатывать.
Стало наверно известным, что смотр
будет производить командир корпуса, взыскательный боевой генерал, известный в мировой военной литературе своими записками о войне карлистов и о франко-прусской кампании 1870
года, в которых он участвовал в качестве волонтера.
Вот пройдет еще двадцать — тридцать
лет — одна секунда в том времени, которое
было до меня и
будет после меня.
— Нехорошо-с, — начал командир рычащим басом, раздавшимся точно из глубины его живота, и сделал длинную паузу. — Стыдно-с! — продолжал он, повышая голос. — Служите без
году неделю, а начинаете хвостом крутить. Имею многие основания
быть вами недовольным. Помилуйте, что же это такое? Командир полка делает ему замечание, а он, несчастный прапорщик, фендрик, позволяет себе возражать какую-то ерундистику. Безобразие! — вдруг закричал полковник так оглушительно, что Ромашов вздрогнул. — Немысленно! Разврат!
— Да и вообще ваше поведение… — продолжал жестоким тоном Шульгович. — Вот вы в прошлом
году, не успев прослужить и
года, просились, например, в отпуск. Говорили что-то такое о болезни вашей матушки, показывали там письмо какое-то от нее. Что ж, я не смею, понимаете ли — не смею не верить своему офицеру. Раз вы говорите — матушка, пусть
будет матушка. Что ж, всяко бывает. Но знаете — все это как-то одно к одному, и, понимаете…
Он всегда говорил таким ломаным, вычурным тоном, подражая, как он сам думал, гвардейской золотой молодежи. Он
был о себе высокого мнения, считая себя знатоком лошадей и женщин, прекрасным танцором и притом изящным, великосветским, но, несмотря на свои двадцать четыре
года, уже пожившим и разочарованным человеком. Поэтому он всегда держал плечи картинно поднятыми кверху, скверно французил, ходил расслабленной походкой и, когда говорил, делал усталые, небрежные жесты.
— Дама?.. — Бобетинский сделал рассеянное и меланхолическое лицо. — Дама? Дрюг мой, в мои
годы… — Он рассмеялся с деланной горечью и разочарованием. — Что такое женщина? Ха-ха-ха… Юн енигм! [Загадка! (франц.)] Ну, хорошо, я, так и
быть, согласен… Я согласен.
— Гето… ты подожди… ты повремени, — перебил его старый и пьяный подполковник Лех, держа в одной руке рюмку, а кистью другой руки делая слабые движения в воздухе, — ты понимаешь, что такое честь мундира?.. Гето, братец ты мой, такая штука… Честь, она. Вот, я помню, случай у нас
был в Темрюкском полку в тысячу восемьсот шестьдесят втором
году.
— Скажит-те пож-жалуйста! — тонко пропел Слива. — Видали мы таких миндальников, не беспокойтесь. Сами через
год, если только вас не выпрут из полка,
будете по мордасам щелкать. В а-атличнейшем виде. Не хуже меня.
И все эти хитрости военного устава: ловкость поворотов, лихость ружейных приемов, крепкая постановка ноги в маршировке, а вместе с ними все эти тактики и фортификации, на которые он убил девять лучших
лет своей жизни, которые должны
были наполнить и всю его остальную жизнь и которые еще так недавно казались ему таким важным и мудрым делом, — все это вдруг представилось ему чем-то скучным, неестественным, выдуманным, чем-то бесцельным и праздным, порожденным всеобщим мировым самообманом, чем-то похожим на нелепый бред.
— Конечно, летаю, — ответил он. — Но только с каждым
годом все ниже и ниже. Прежде, в детстве, я летал под потолком. Ужасно смешно
было глядеть на людей сверху: как будто они ходят вверх ногами. Они меня старались достать половой щеткой, но не могли. А я все летаю и все смеюсь. Теперь уже этого нет, теперь я только прыгаю, — сказал Ромашов со вздохом. — Оттолкнусь ногами и лечу над землей. Так, шагов двадцать — и низко, не выше аршина.
Май в этом
году был необыкновенно зноен.
Тут
было пять или шесть женщин. Одна из них, по виду девочка
лет четырнадцати, одетая пажом, с ногами в розовом трико, сидела на коленях у Бек-Агамалова и играла шнурами его аксельбантов. Другая, крупная блондинка, в красной шелковой кофте и темной юбке, с большим красивым напудренным лицом и круглыми черными широкими бровями, подошла к Ромашову.
Неточные совпадения
Я плачу… если вашей Тани // Вы не забыли до сих пор, // То знайте: колкость вашей брани, // Холодный, строгий разговор, // Когда б в моей лишь
было власти, // Я предпочла б обидной страсти // И этим письмам и слезам. // К моим младенческим мечтам // Тогда имели вы хоть жалость, // Хоть уважение к
летам… // А нынче! — что к моим ногам // Вас привело? какая малость! // Как с вашим сердцем и умом //
Быть чувства мелкого рабом?
Но, шумом бала утомленный, // И утро в полночь обратя, // Спокойно спит в тени блаженной // Забав и роскоши дитя. // Проснется зá полдень, и снова // До утра жизнь его готова, // Однообразна и пестра, // И завтра то же, что вчера. // Но
был ли счастлив мой Евгений, // Свободный, в цвете лучших
лет, // Среди блистательных побед, // Среди вседневных наслаждений? // Вотще ли
был он средь пиров // Неосторожен и здоров?
Блеснет заутра луч денницы // И заиграет яркий день; // А я,
быть может, я гробницы // Сойду в таинственную сень, // И память юного поэта // Поглотит медленная
Лета, // Забудет мир меня; но ты // Придешь ли, дева красоты, // Слезу пролить над ранней урной // И думать: он меня любил, // Он мне единой посвятил // Рассвет печальный жизни бурной!.. // Сердечный друг, желанный друг, // Приди, приди: я твой супруг!..»
Он в том покое поселился, // Где деревенский старожил //
Лет сорок с ключницей бранился, // В окно смотрел и мух давил. // Всё
было просто: пол дубовый, // Два шкафа, стол, диван пуховый, // Нигде ни пятнышка чернил. // Онегин шкафы отворил; // В одном нашел тетрадь расхода, // В другом наливок целый строй, // Кувшины с яблочной водой // И календарь осьмого
года: // Старик, имея много дел, // В иные книги не глядел.
Он слушал Ленского с улыбкой. // Поэта пылкий разговор, // И ум, еще в сужденьях зыбкой, // И вечно вдохновенный взор, — // Онегину всё
было ново; // Он охладительное слово // В устах старался удержать // И думал: глупо мне мешать // Его минутному блаженству; // И без меня пора придет, // Пускай покамест он живет // Да верит мира совершенству; // Простим горячке юных
лет // И юный жар и юный бред.