Неточные совпадения
«Полесье… глушь… лоно природы… простые нравы… первобытные натуры, — думал я, сидя в вагоне, — совсем незнакомый мне народ, со странными обычаями, своеобразным языком…
и уж, наверно, какое множество поэтических легенд, преданий
и песен!» А я в то время (рассказывать,
так все рассказывать) уже успел тиснуть в одной маленькой газетке рассказ с двумя убийствами
и одним самоубийством
и знал теоретически, что для писателей полезно наблюдать нравы.
К тому же мне претило это целование рук (а иные
так прямо падали в ноги
и изо всех сил стремились облобызать мои сапоги). Здесь сказывалось вовсе не движение признательного сердца, а просто омерзительная привычка, привитая веками рабства
и насилия.
И я только удивлялся тому же самому конторщику из унтеров
и уряднику, глядя, с какой невозмутимой важностью суют они в губы мужикам свои огромные красные лапы…
Мне оставалась только охота. Но в конце января наступила
такая погода, что
и охотиться стало невозможно. Каждый день дул страшный ветер, а за ночь на снегу образовывался твердый, льдистый слой наста, по которому заяц пробегал, не оставляя следов. Сидя взаперти
и прислушиваясь к вою ветра, я тосковал страшно. Понятно, я ухватился с жадностью за
такое невинное развлечение, как обучение грамоте полесовщика Ярмолы.
— Зачем это тебе? — удивился я… (Надо заметить, что Ярмола считается самым бедным
и самым ленивым мужиком во всем Переброде: жалованье
и свой крестьянский заработок он пропивает;
таких плохих волов, как у него, нет нигде в окрестности. По моему мнению, ему-то уж ни в каком случае не могло понадобиться знание грамоты.) Я еще раз спросил с сомнением: — Для чего же тебе надо уметь писать фамилию?
Обыкновенно над
такой задачей он мучительно раздумывал минут десять, а то
и больше, причем его смуглое худое лицо с впалыми черными глазами, все ушедшее в жесткую черную бороду
и большие усы, выражало крайнюю степень умственного напряжения.
Отказавшись окончательно от мысли выучить его разумному чтению
и письму, я стал учить его подписываться механически. К моему великому удивлению, этот способ оказался наиболее доступным Ярмоле,
так что к концу второго месяца мы уже почти осилили фамилию. Что же касается до имени, то его ввиду облегчения задачи мы решили совсем отбросить.
Чудится мне затем, что рядом с моей комнатой, в коридоре, кто-то осторожно
и настойчиво нажимает на дверную ручку
и потом, внезапно разъярившись, мчится по всему дому, бешено потрясая всеми ставнями
и дверьми, или, забравшись в трубу, скулит
так жалобно, скучно
и непрерывно, то поднимая все выше, все тоньше свой голос, до жалобного визга, то опуская его вниз, до звериного рычанья.
И начинало мне представляться, что годы
и десятки лет будет тянуться этот ненастный вечер, будет тянуться вплоть до моей смерти,
и так же будет реветь за окнами ветер,
так же тускло будет гореть лампа под убогим зеленым абажуром,
так же тревожно буду ходить я взад
и вперед по моей комнате,
так же будет сидеть около печки молчаливый, сосредоточенный Ярмола — странное, чуждое мне существо, равнодушное ко всему на свете:
и к тому, что у него дома в семье есть нечего,
и к бушеванию ветра,
и к моей неопределенной, разъедающей тоске.
— Я не знаю… Говорят люди, что где-то около Бисова Кута она живет… Знаете — болото, что за Ириновским шляхом.
Так вот в этом болоте она
и сидит, трясьця ее матери.
— Ну, теперь будем обходить его, — сказал Ярмола. — Как дал столба,
так тут сейчас
и ляжет. Вы, паныч, идите… — Он задумался, соображая по каким-то ему одному известным приметам, куда меня направить. — …Вы идите до старой корчмы. А я его обойду с Замлына. Как только собака его выгонит, я буду гукать вам.
Я бежал
так довольно долго
и уже стал задыхаться, как вдруг лай собаки прекратился.
—
И верно, батюшка: совсем неласковая. Разносолов для вас не держим. Устал — посиди, никто тебя из хаты не гонит. Знаешь, как в пословице говорится: «Приходите к нам на завалинке посидеть, у нашего праздника звона послушать, а обедать к вам мы
и сами догадаемся». Так-то вот…
Эти обороты речи сразу убедили меня, что старуха действительно пришлая в этом крае; здесь не любят
и не понимают хлесткой, уснащенной редкими словцами речи, которой
так охотно щеголяет краснобай-северянин.
Поплевав на пальцы, она начала раскладывать кабалу. Карты падали на стол с
таким звуком, как будто бы они были сваляны из теста,
и укладывались в правильную восьмиконечную звезду. Когда последняя карта легла рубашкой вверх на короля, Мануйлиха протянула ко мне руку.
— Большой интерес тебе выходит через дальнюю дорогу, — начала она привычной скороговоркой. — Встреча с бубновой дамой
и какой-то приятный разговор в важном доме. Вскорости получишь неожиданное известие от трефового короля. Падают тебе какие-то хлопоты, а потом опять падают какие-то небольшие деньги. Будешь в большой компании, пьян будешь… Не
так чтобы очень сильно, а все-таки выходит тебе выпивка. Жизнь твоя будет долгая. Если в шестьдесят семь лет не умрешь, то…
— Идите по ней все прямо. Как дойдете до дубовой колоды, повернете налево.
Так прямо, все лесом, лесом
и идите. Тут сейчас вам
и будет Ириновский шлях.
В ней не было ничего похожего на местных «дивчат», лица которых под уродливыми повязками, прикрывающими сверху лоб, а снизу рот
и подбородок, носят
такое однообразное, испуганное выражение.
—
И слава Богу! — махнула она пренебрежительно рукой. — Как бы нас с бабкой вовсе в покое оставили,
так лучше бы было, а то…
— Не трогают… Один раз сунулся ко мне землемер какой-то… Поласкаться ему, видишь, захотелось…
Так, должно быть,
и до сих пор не забыл, как я его приласкала.
— Да что у нас вам делать? Мы с бабкой скучные… Что ж, заходите, пожалуй, коли вы
и впрямь добрый человек. Только вот что… вы уж если когда к нам забредете,
так без ружья лучше…
— Чего мне бояться? Ничего я не боюсь. —
И в ее голосе опять послышалась уверенность в своей силе. — А только не люблю я этого. Зачем бить пташек или вот зайцев тоже? Никому они худого не делают, а жить им хочется
так же, как
и нам с вами. Я их люблю: они маленькие, глупые
такие… Ну, однако, до свидания, — заторопилась она. — Не знаю, как величать-то вас по имени… Боюсь, бабка браниться станет.
— А почему же мне не узнать? Слышу, что вы голоса не подаете, ну я
и вернулся на ваш след… Эх, паны-ыч! — прибавил он с укоризненной досадой. — Не следовает вам
такими делами заниматься… Грех!..
Воробьи, стаями обсыпавшие придорожные ветлы, кричали
так громко
и возбужденно, что ничего нельзя было расслышать за их криком.
Мне нравилось, оставшись одному, лечь, зажмурить глаза, чтобы лучше сосредоточиться,
и беспрестанно вызывать в своем воображении ее то суровое, то лукавое, то сияющее нежной улыбкой лицо, ее молодое тело, выросшее в приволье старого бора
так же стройно
и так же могуче, как растут молодые елочки, ее свежий голос, с неожиданными низкими бархатными нотками… «Во всех ее движениях, в ее словах, — думал я, — есть что-то благородное (конечно, в лучшем смысле этого довольно пошлого слова), какая-то врожденная изящная умеренность…» Также привлекал меня в Олесе
и некоторый ореол окружавшей ее таинственности, суеверная репутация ведьмы, жизнь в лесной чаще среди болота
и в особенности — эта гордая уверенность в свои силы, сквозившая в немногих обращенных ко мне словах.
Невольно я обратил внимание на эти руки: они загрубели
и почернели от работы, но были невелики
и такой красивой формы, что им позавидовали бы многие благовоспитанные девицы.
— Да, да, плохая она стала ворожка. Слова многие позабыла от старости… Куда ж ей? Да
и опасается она. Разве только деньги увидит,
так согласится.
Я хотел ответить Олесе какой-нибудь шуткой
и не мог: слишком много искреннего убеждения было в ее словах,
так что даже, когда она, упомянув про судьбу, со страшной боязнью оглянулась на дверь, я невольно повторил это движение.
Никогда вы не женитесь,
так холостым
и умрете.
— Ну, уж этого я не знаю. Да
и вышло-то
так, что не вы это сделаете, — не нарочно, значит, а только через вас вся эта беда стрясется… Вот когда мои слова сбудутся, вы меня тогда вспомните.
— А зачем говорить? — возразила Олеся. — Что у судьбы положено, разве от этого убежишь? Только бы понапрасну человек свои последние дни тревожился… Да мне
и самой гадко, что я
так вижу, сама себе я противна делаюсь… Только что ж? Это ведь у меня от судьбы. Бабка моя, когда помоложе была, тоже смерть узнавала,
и моя мать тоже,
и бабкина мать — это не от нас… это в нашей крови
так.
Нельзя сказать, чтобы ее приглашение отзывалось особенной настойчивостью,
и я уже было хотел отказаться от него, но Олеся, в свою очередь, попросила меня с
такой милой простотой
и с
такой ласковой улыбкой, что я поневоле согласился.
За ужином я не переставал наблюдать за обеими женщинами, потому что, по моему глубокому убеждению, которое я
и до сих пор сохраняю, нигде человек не высказывается
так ясно, как во время еды.
Старуха глотала крупник с торопливой жадностью, громко чавкая
и запихивая в рот огромные куски хлеба,
так что под ее дряблыми щеками вздувались
и двигались большие гули.
— Конечно, хочу. Только, если бы можно было, не
так уж страшно
и без кровопролития, пожалуйста.
Но, если не ошибаюсь, этот своеобразный фокус состоит в том, что она, идя за мною следом шаг за шагом, нога в ногу,
и неотступно глядя на меня, в то же время старается подражать каждому, самому малейшему моему движению,
так сказать, отождествляет себя со мною.
— Сделаю
так, что вам страшно станет. Сидите вы, например, у себя в комнате вечером,
и вдруг на вас найдет ни с того ни с сего
такой страх, что вы задрожите
и оглянуться назад не посмеете. Только для этого мне нужно знать, где вы живете,
и раньше видеть вашу комнату.
— О нет, нет… Я буду в лесу в это время, никуда из хаты не выйду… Но я буду сидеть
и все думать, что вот я иду по улице, вхожу в ваш дом, отворяю двери, вхожу в вашу комнату… Вы сидите где-нибудь… ну хоть у стола… я подкрадываюсь к вам сзади тихонько… вы меня не слышите… я хватаю вас за плечо руками
и начинаю давить… все крепче, крепче, крепче… а сама гляжу на вас… вот
так — смотрите…
— Да, понимаю. Это все от бабушки… Вы не глядите, что она
такая с виду. У! Какая она умная! Вот, может быть, она
и при вас разговорится, когда побольше привыкнет… Она все знает, ну просто все на свете, про что ни спросишь. Правда, постарела она теперь.
— Иван Тимофеевич? Ну, вот
и отлично.
Так до свиданья, Иван Тимофеевич! Не брезгуйте нашей хатой, заходите.
И всегда у нас в это время завязывался
такой живой, интересный разговор, что мы оба старались поневоле продлить дорогу, идя как можно тише безмолвными лесными опушками.
Дойдя до Ириновского шляха, я ее провожал обратно с полверсты,
и все-таки, прежде чем проститься, мы еще долго разговаривали, стоя под пахучим навесом сосновых ветвей.
Но я с самого начала нашего знакомства взял с нею
такой серьезный, искренний
и простой тон, что она охотно принимала на бесконтрольную веру все мои рассказы.
—
Так вот
такие высокие дома.
И сверху донизу набиты людьми. Живут эти люди в маленьких конурах, точно птицы в клетках, человек по десяти в каждой,
так что всем
и воздуху-то не хватает. А другие внизу живут, под самой землей, в сырости
и холоде; случается, что солнца у себя в комнате круглый год не видят.
— Ну, уж я б ни за что не променяла своего леса на ваш город, — сказала Олеся, покачав головой. — Я
и в Степань-то приду на базар,
так мне противно сделается. Толкаются, шумят, бранятся…
И такая меня тоска возьмет за лесом, —
так бы бросила все
и без оглядки побежала… Бог с ним, с городом вашим, не стала бы я там жить никогда.
— Это ты теперь только
так говоришь, Олеся. Почти все девушки то же самое говорят
и все же замуж выходят. Подожди немного: встретишься с кем-нибудь, полюбишь — тогда не только в город, а на край света с ним пойдешь.
Я не знаю
и не могу сказать, обладала ли Олеся
и половиной тех секретов, о которых говорила с
такой наивной верой, но то, чему я сам бывал нередко свидетелем, вселило в меня непоколебимое убеждение, что Олесе были доступны те бессознательные, инстинктивные, туманные, добытые случайным опытом, странные знания, которые, опередив точную науку на целые столетия, живут, перемешавшись со смешными
и дикими поверьями, в темной, замкнутой народной массе, передаваясь как величайшая тайна из поколения в поколение.
Старки у меня действительно оказалось несколько бутылок, хотя
и не
такой древней, как я хвастался, но я рассчитывал, что сила внушения прибавит ей несколько десятков лет…
— Ну уж там бутон или не бутон — это дело девятое. Но почему, скажите, вам
и не принять в них участия? Будто бы вам уж
так к спеху требуется их выселить? Ну хоть подождите немного, покамест я сам у помещика похлопочу. Чем вы рискуете, если подождете с месяц?
— Как чем я рискую-с?! — взвился с кресла урядник. — Помилуйте, да всем рискую,
и прежде всего службой-с. Бог его знает, каков этот господин Ильяшевич, новый помещик. А может быть, каверзник-с… из
таких, которые, чуть что, сейчас бумажку, перышко
и доносик в Петербург-с? У нас ведь бывают
и такие-с!