Неточные совпадения
«Полесье… глушь… лоно природы… простые нравы… первобытные натуры, — думал я, сидя в вагоне, — совсем незнакомый мне народ, со странными обычаями, своеобразным языком…
и уж, наверно, какое множество поэтических легенд, преданий
и песен!» А я в то время (рассказывать, так
все рассказывать) уже успел тиснуть в одной маленькой газетке рассказ с двумя убийствами
и одним самоубийством
и знал теоретически, что для писателей полезно наблюдать нравы.
Книжки, какие у меня были, я
все очень скоро перечитал. От скуки — хотя это сначала казалось мне неприятным — я сделал попытку познакомиться с местной интеллигенцией в лице ксендза, жившего за пятнадцать верст, находившегося при нем «пана органиста», местного урядника
и конторщика соседнего имения из отставных унтер-офицеров, но ничего из этого не вышло.
Потом я пробовал заняться лечением перебродских жителей. В моем распоряжении были: касторовое масло, карболка, борная кислота, йод. Но тут, помимо моих скудных сведений, я наткнулся на полную невозможность ставить диагнозы, потому что признаки болезни у
всех моих пациентов были всегда одни
и те же: «в сере́дине болит»
и «ни есть, ни пить не можу».
К тому же мне претило это целование рук (а иные так прямо падали в ноги
и изо
всех сил стремились облобызать мои сапоги). Здесь сказывалось вовсе не движение признательного сердца, а просто омерзительная привычка, привитая веками рабства
и насилия.
И я только удивлялся тому же самому конторщику из унтеров
и уряднику, глядя, с какой невозмутимой важностью суют они в губы мужикам свои огромные красные лапы…
— Зачем это тебе? — удивился я… (Надо заметить, что Ярмола считается самым бедным
и самым ленивым мужиком во
всем Переброде: жалованье
и свой крестьянский заработок он пропивает; таких плохих волов, как у него, нет нигде в окрестности. По моему мнению, ему-то уж ни в каком случае не могло понадобиться знание грамоты.) Я еще раз спросил с сомнением: — Для чего же тебе надо уметь писать фамилию?
И что же это была за тяжкая работа —
все мои попытки выучить его сознательному чтению
и письму!
Ярмола, знавший в совершенстве каждую тропинку своего леса, чуть ли не каждое дерево, умевший ориентироваться днем
и ночью в каком угодно месте, различавший по следам
всех окрестных волков, зайцев
и лисиц, — этот самый Ярмола никак не мог представить себе, почему, например, буквы «м»
и «а» вместе составляют «ма».
Обыкновенно над такой задачей он мучительно раздумывал минут десять, а то
и больше, причем его смуглое худое лицо с впалыми черными глазами,
все ушедшее в жесткую черную бороду
и большие усы, выражало крайнюю степень умственного напряжения.
Все методы, приемы
и сравнения разбивались об эту чудовищную непонятливость. Но стремление Ярмолы к просвещению вовсе не ослабевало.
Ярмола сидел на корточках перед заслонкой, перемешивая в печке уголья, а я ходил взад
и вперед по диагонали моей комнаты. Из
всех двенадцати комнат огромного помещичьего дома я занимал только одну, бывшую диванную. Другие стояли запертыми на ключ,
и в них неподвижно
и торжественно плесневела старинная штофная мебель, диковинная бронза
и портреты XVIII столетия.
Ветер забирался в пустые комнаты
и в печные воющие трубы,
и старый дом,
весь расшатанный, дырявый, полуразвалившийся, вдруг оживлялся странными звуками, к которым я прислушивался с невольной тревогой.
Чудится мне затем, что рядом с моей комнатой, в коридоре, кто-то осторожно
и настойчиво нажимает на дверную ручку
и потом, внезапно разъярившись, мчится по
всему дому, бешено потрясая
всеми ставнями
и дверьми, или, забравшись в трубу, скулит так жалобно, скучно
и непрерывно, то поднимая
все выше,
все тоньше свой голос, до жалобного визга, то опуская его вниз, до звериного рычанья.
И начинало мне представляться, что годы
и десятки лет будет тянуться этот ненастный вечер, будет тянуться вплоть до моей смерти,
и так же будет реветь за окнами ветер, так же тускло будет гореть лампа под убогим зеленым абажуром, так же тревожно буду ходить я взад
и вперед по моей комнате, так же будет сидеть около печки молчаливый, сосредоточенный Ярмола — странное, чуждое мне существо, равнодушное ко
всему на свете:
и к тому, что у него дома в семье есть нечего,
и к бушеванию ветра,
и к моей неопределенной, разъедающей тоске.
— Вреда от нее много было: ссорилась со
всеми, зелье под хаты подливала, закрутки вязала в жите… Один раз просила она у нашей молодицы злот (пятнадцать копеек). Та ей говорит: «Нет у меня злота, отстань». — «Ну, добре, говорит, будешь ты помнить, как мне злотого не дала…»
И что же вы думаете, панычу: с тех самых пор стало у молодицы дитя болеть. Болело, болело, да
и совсем умерло. Вот тогда хлопцы ведьмаку
и прогнали, пусть ей очи повылазят…
— Добро или недобро, а я к ней
все равно пойду. Как только немного потеплеет, сейчас же
и отправлюсь. Ты меня, конечно, проводишь?
Он хотя
и не высказывал никогда своих чувств, но, кажется, сильно ко мне привязался, привязался за нашу общую страсть к охоте, за мое простое обращение, за помощь, которую я изредка оказывал его вечно голодающей семье, а главным образом за то, что я один на
всем свете не корил его пьянством, чего Ярмола терпеть не мог.
Между тем машинально я шел
все дальше. Лес редел понемногу, почва опускалась
и становилась кочковатой. След, оттиснутый на снегу моей ногой, быстро темнел
и наливался водой. Несколько раз я уже проваливался по колена. Мне приходилось перепрыгивать с кочки на кочку; в покрывавшем их густом буром мху ноги тонули, точно в мягком ковре.
Наконец я перебрался через это болото, взобрался на маленький пригорок
и теперь мог хорошо рассмотреть хату. Это даже была не хата, а именно сказочная избушка на курьих ножках. Она не касалась полом земли, а была построена на сваях, вероятно, ввиду половодья, затопляющего весною
весь Ириновский лес. Но одна сторона ее от времени осела,
и это придавало избушке хромой
и печальный вид. В окнах недоставало нескольких стекол; их заменили какие-то грязные ветошки, выпиравшиеся горбом наружу.
Между тем старуха, продолжая механически свою работу,
все еще бормотала что-то себе под нос, но
все тише
и невнятнее.
— Идите по ней
все прямо. Как дойдете до дубовой колоды, повернете налево. Так прямо,
все лесом, лесом
и идите. Тут сейчас вам
и будет Ириновский шлях.
— А мы разве трогаем кого-нибудь! — продолжала она, проникаясь ко мне
все большим доверием. — Нам
и людей не надо. Раз в год только схожу я в местечко купить мыла да соли… Да вот еще бабушке чаю, — чай она у меня любит. А то хоть бы
и вовсе никого не видеть.
Мне казалось, что вместе с этим ароматом вливалась в мою душу весенняя грусть, сладкая
и нежная, исполненная беспокойных ожиданий
и смутных предчувствий, — поэтическая грусть, делающая в ваших глазах
всех женщин хорошенькими
и всегда приправленная неопределенными сожалениями о прошлых вёснах.
Мне нравилось, оставшись одному, лечь, зажмурить глаза, чтобы лучше сосредоточиться,
и беспрестанно вызывать в своем воображении ее то суровое, то лукавое, то сияющее нежной улыбкой лицо, ее молодое тело, выросшее в приволье старого бора так же стройно
и так же могуче, как растут молодые елочки, ее свежий голос, с неожиданными низкими бархатными нотками… «Во
всех ее движениях, в ее словах, — думал я, — есть что-то благородное (конечно, в лучшем смысле этого довольно пошлого слова), какая-то врожденная изящная умеренность…» Также привлекал меня в Олесе
и некоторый ореол окружавшей ее таинственности, суеверная репутация ведьмы, жизнь в лесной чаще среди болота
и в особенности — эта гордая уверенность в свои силы, сквозившая в немногих обращенных ко мне словах.
— Ну, уж этого я не знаю. Да
и вышло-то так, что не вы это сделаете, — не нарочно, значит, а только через вас
вся эта беда стрясется… Вот когда мои слова сбудутся, вы меня тогда вспомните.
В пятки гвозди ему заколотили, перебили кольями
все ребра, а к утру из него
и дух вон.
Пройдя узкую тропинку, мы вышли на лесную дорогу, черную от грязи,
всю истоптанную следами копыт
и изборожденную колеями, полными воды, в которой отражался пожар вечерней зари. Мы шли обочиной дороги, сплошь покрытой бурыми прошлогодними листьями, еще не высохшими после снега. Кое-где сквозь их мертвую желтизну подымали свои лиловые головки крупные колокольчики «сна» — первого цветка Полесья.
— Разное. Лечить умела, от зубов пользовала, руду заговаривала, отчитывала, если кого бешеная собака укусит или змея, клады указывала… да
всего и не перечислишь.
Вдруг рука ее сделала едва заметное легкое движение,
и я ощутил в мякоти руки, немного выше того места, где щупают пульс, раздражающее прикосновение острого лезвия. Кровь тотчас же выступила во
всю ширину пореза, полилась по руке
и частыми каплями закапала на землю. Я едва удержался от того, чтобы не крикнуть, но, кажется, побледнел.
Я пошел дальше. Еще десять шагов,
и я вторично растянулся во
весь рост.
— Да, понимаю. Это
все от бабушки… Вы не глядите, что она такая с виду. У! Какая она умная! Вот, может быть, она
и при вас разговорится, когда побольше привыкнет… Она
все знает, ну просто
все на свете, про что ни спросишь. Правда, постарела она теперь.
Она не уставала меня расспрашивать подробно обо
всем, что занимало
и волновало ее первобытное, яркое воображение: о странах
и народах, об явлениях природы, об устройстве земли
и вселенной, об ученых людях, о больших городах…
Но я с самого начала нашего знакомства взял с нею такой серьезный, искренний
и простой тон, что она охотно принимала на бесконтрольную веру
все мои рассказы.
— Так вот такие высокие дома.
И сверху донизу набиты людьми. Живут эти люди в маленьких конурах, точно птицы в клетках, человек по десяти в каждой, так что
всем и воздуху-то не хватает. А другие внизу живут, под самой землей, в сырости
и холоде; случается, что солнца у себя в комнате круглый год не видят.
— Ну, уж я б ни за что не променяла своего леса на ваш город, — сказала Олеся, покачав головой. — Я
и в Степань-то приду на базар, так мне противно сделается. Толкаются, шумят, бранятся…
И такая меня тоска возьмет за лесом, — так бы бросила
все и без оглядки побежала… Бог с ним, с городом вашим, не стала бы я там жить никогда.
Напрасно я истощал
все доступные пониманию Олеси доводы, напрасно говорил в простой форме о гипнотизме, о внушении, о докторах-психиатрах
и об индийских факирах, напрасно старался объяснить ей физиологическим путем некоторые из ее опытов, хотя бы, например, заговаривание крови, которое так просто достигается искусным нажатием на вену, — Олеся, такая доверчивая ко мне во
всем остальном, с упрямой настойчивостью опровергала
все мои доказательства
и объяснения… «Ну, хорошо, хорошо, про заговор крови я вам, так
и быть, подарю, — говорила она, возвышая голос в увлечении спора, — а откуда же другое берется?
Хотите, я вам в один день
всех мышей
и тараканов выведу из хаты?
Несмотря на резкое разногласие в этом единственном пункте, мы
все сильнее
и крепче привязывались друг к другу. О любви между нами не было сказано еще ни слова, но быть вместе для нас уже сделалось потребностью,
и часто в молчаливые минуты, когда наши взгляды нечаянно
и одновременно встречались, я видел, как увлажнялись глаза Олеси
и как билась тоненькая голубая жилка у нее на виске…
Для него, очевидно, не были тайной мои посещения избушки на курьих ножках
и вечерние прогулки с Олесей: он всегда с удивительной точностью знал
все, что происходит в его лесу.
«Нема часу, паныч… нужно пашню сегодня орать», — чаще
всего отвечал Ярмола на мое приглашение,
и я отлично знал, что он вовсе не будет «орать пашню», а проведет целый день около монополии в сомнительной надежде на чье-нибудь угощение.
— Нет… что же у нас могло случиться особенного? — произнесла она глухим голосом. —
Все как было, так
и осталось.
— Чего ты фордыбачишься, дурочка! Тебе дело говорят, а ты нос дерешь. Точно умнее тебя
и на свете-то нет никого. Позвольте, господин, я вам
всю эту историю расскажу по порядку, — повернулась она в мою сторону.
— Как чем я рискую-с?! — взвился с кресла урядник. — Помилуйте, да
всем рискую,
и прежде
всего службой-с. Бог его знает, каков этот господин Ильяшевич, новый помещик. А может быть, каверзник-с… из таких, которые, чуть что, сейчас бумажку, перышко
и доносик в Петербург-с? У нас ведь бывают
и такие-с!
— Пункт второй: «Запрещаются повсеместно лжепредсказания
и лжепредзнаменования…» Чувствуете-с? Затем пункт третий-с: «Запрещается выдавать себя за колдуна или чародея
и употреблять подобные обманы-с». Что вы на это скажете? А вдруг
все это обнаружится или стороной дойдет до начальства? Кто в ответе? — Я. Кого из службы по шапке? — Меня. Видите, какая штукенция.
— Хорошенькое у вас ружьишко, — небрежно уронил он, не переставая барабанить. — Славное ружьишко. Прошлый раз, когда я к вам заезжал
и не застал дома, я
все на него любовался… Чудное ружьецо!
— У черкесов есть очень милый обычай дарить гостю
все, что он похвалит, — сказал я любезно. — Мы с вами хотя
и не черкесы, Евпсихий Африканович, но я прошу вас принять от меня эту вещь на память.
Иногда мне казалось, что ее тяготит
и стесняет мое общество, но это предположение плохо вязалось с громадным интересом, возбуждаемым в ней
всего лишь несколько дней тому назад каждым моим замечанием, каждой фразой…
Где бы я ни был, чем бы ни старался развлечься, —
все мои мысли были заняты образом Олеси,
все мое существо стремилось к ней, каждое воспоминание об ее иной раз самых ничтожных словах, об ее жестах
и улыбках сжимало с тихой
и сладкой болью мое сердце.
Но наступал вечер,
и я подолгу сидел возле нее на низкой шаткой скамеечке, с досадой чувствуя себя
все более робким, неловким
и ненаходчивым.
Во рту у меня пересохло,
и по
всему телу постоянно разливалась какая-то ленивая, томная слабость, от которой каждую минуту хотелось зевать
и тянуться.
Тогда, совершенно изнуренный болезнью, я еле-еле бродил по комнате с болью
и слабостью в коленях; при каждом более сильном движении кровь приливала горячей волной к голове
и застилала мраком
все предметы перед моими глазами.