Неточные совпадения
Это был своего рода эффект, которого я никогда
не забуду!» По странному сочетанию мыслей в голове поручика в эти минуты главнейшим образом рисовалось то, как он будет рассказывать в Петербурге
о том,
чему предстояло совершиться через несколько мгновений.
—
О,
что касается до этого, — с оживлением предупредил Пшецыньский, — мы можем быть спокойны… Есть печальные и опасные события, когда крайние меры являются истинным благодеянием. Ведь —
не забудьте-с! Волга, — пояснил он с весьма многозначительным видом, — это есть, так сказать, самое гнездо… историческое-с гнездо мятежей и бунтов… Здесь ведь раскольники… здесь вольница была, Пугачевщина была… Мы пред Богом и совестью обязаны были предупредить, подавить… В таком смысле я и рапорт мой составлю.
Начальство, отправляясь сюда,
не предполагало,
что придется стрелять, и потому
не позаботилось
о докторе, за которым Пшецыньский догадался послать только ранним утром, когда трое из раненых уже отдали Богу душу.
Он повествовал (преимущественно нежному полу)
о том, как один и ничем
не вооруженный смело входил в разъяренную и жаждущую огня и крови толпу мятежников, как один своей бесстрашною грудью боролся противу нескольких тысяч зверей, которые
не испугались даже и других боевых залпов батальона, а он одним своим взглядом и словом, одним присутствием духа сделал то,
что толпа
не осмелилась его и пальцем тронуть.
Это была эстафета от полковника Пшецыньского, который объяснял,
что, вследствие возникших недоразумений и волнений между крестьянами деревни Пчелихи и села Коршаны, невзирая на недавний пример энергического укрощения в селе Высокие Снежки, он, Пшецыньский, немедленно, по получении совместного с губернатором донесения местной власти
о сем происшествии, самолично отправился на место и убедился в довольно широких размерах новых беспорядков, причем с его стороны истощены уже все меры кротости, приложены все старания вселить благоразумие, но ни голос совести, ни внушения власти, ни слова святой религии на мятежных пчелихинских и коршанских крестьян
не оказывают достодолжного воздействия, — «а посему, — писал он, — ощущается необходимая и настоятельнейшая надобность в немедленной присылке военной силы; иначе невозможно будет через день уже поручиться за спокойствие и безопасность целого края».
Сам Непомук никакого мнения
не выразил, но Шписс вместе с прелестным Анатолем помчались по всему городу и потом в клуб рассказывать интересные новости
о том, как они обедали нынче у губернатора вместе с бароном Икс-фон-Саксеном, и
что при этом говорил барон, и
что они ему говорили, и как он отправился в Пчелиху самолично укрощать крестьянское восстание, и
что вообще барон — это un charmant homme [Очаровательный человек (фр.).], и
что они от него в восторге.
Прискакав на место, он, вопреки своим ожиданиям,
не нашел ни площади, залитой массами народа, ни яростных воплей мятежа, ни кольев, ни дубин с топорами: мужики самым обыденным порядком справлялись у себя, по своим дворам, около домашнего обихода, и ничто ни малейшим образом
не подавало намека на то,
о чем столь красноречиво извещало донесение.
— Благодару!.. благодару! — напирал он на советника с своим польским акцентом. — Особливо за то,
что не забыли замолвить словечко
о награждении за труды службы и усердие. Это, знаете, и генералу должно понравиться. Прекрасная речь! Высокая речь!.. И чувство, и стиль, и мысль, и все эдакое!.. Вы, пожалуйста, дайте мне ее списать для себя: в назидание будущим детям, потомкам моим оставлю!.. Благодару! благодару вам!
Мысль одобрена, но в исполнении своем остановилась за тем лишь,
что решительно никто
не мог придумать, кому бы, в самом деле, и зачем, и
о чем именно послать телеграмму?
Но оказалось,
что майора теперь, пожалуй,
не скоро сдвинешь с точки его разговора. Петр Петрович тоже попал на любимую свою тему и завербовал в разговор Татьяну Николаевну да Устинова с Хвалынцевым. Он толковал своему новому знакомому
о воскресной школе, которую, наконец-то, удалось ему, после многих хлопот и усилий, завести в городе Славнобубенске. Эта школа была его создание и составляла одну из первых сердечных его слабостей.
Все молчали, и всем это молчание было особенно тягостно; но никто
не чувствовал ни возможности, ни желания заговорить
о чем бы то ни было — первым.
— По питейной части служил, когда Верхохлебов в Сольгородской губернии откуп держал, а потом очень недолгое время становым был, но…
что называется, с «начальством
не поладил». Впрочем, Ардальон Михайлович
о своем прошлом
не любит распространяться.
Старик умел служить и точно исполнять приказания, умел когда-то стойко драться с неприятелем и стоять под огнем, но никогда, во всю свою жизнь, и ни
о чем не умел просить какое бы то ни было «начальство» или какую бы то ни было «знатность». Поэтому и в данную минуту он почти совсем переконфузился, особенно встречая на себе этот неотводный, вопросительный взгляд губернаторши.
—
О, ваше превосходительство!.. я даже и
не смел бы подумать… но если вы столь добры и великодушны, то это все,
чего мы только могли бы желать!.. ведь бедные дети, ваше превосходительство… ведь это для них тот же хлеб насущный!..
— Ну, я хоть и мал да крепок, — возразил он весьма внушительным тоном, — и меня застращивать да запугивать нечего! Расправа,
о которой вы говорите, будет для господина Подвиляньского пожалуй
что поубыточнее,
чем для меня! Но… я, во всяком случае, извиняться
не стану, и сколь ни находит это глупым господин Полояров, предпочитаю дуэль и принимаю ваш вызов.
— Эка,
о чем заботится… А мне и невдомек! Нет, ангел мой, — вздохнул он, — писать мне
не к кому, завещать нечего… ведь я,
что называется, «бедна, красна сирота, веселого живота»; плакать, стало быть, некому будет… А есть кое-какие должишки пустячные, рублей на сорок; там в бумажнике записано… счет есть. Ну, так ежели
что, продай вот вещи да книги, да жалованья там есть еще за полмесяца, и буду я, значит, квит!
Анатоль целые утра проводил перед зеркалом, громко разучивая свою роль по тетрадке, превосходно переписанной писцом губернаторской канцелярии, и даже совершенно позабыл про свои прокурорские дела и обязанности, а у злосчастного Шписса, кроме роли, оказались теперь еще сугубо особые поручения, которые ежечасно давали ему то monsieur Гржиб, то madame Гржиб, и черненький Шписс, сломя голову, летал по городу, заказывая для генеральши различные принадлежности к спектаклю, то устраивал оркестр и руководил капельмейстера, то толковал с подрядчиком и плотниками, ставившими в зале дворянского собрания временную сцену (играть на подмостках городского театра madame Гржиб нашла в высшей степени неприличным), то объяснял что-то декоратору, приказывал
о чем-то костюмеру, глядел парики у парикмахера, порхал от одного участвующего к другому, от одной «благородной любительницы» к другой, и всем и каждому старался угодить, сделать что-нибудь приятное, сказать что-нибудь любезное, дабы все потом говорили: «ах, какой милый этот Шписс! какой он прелестный!»
Что касается, впрочем, до «мелкоты» вроде подрядчика, декоратора, парикмахера и тому подобной «дряни», то с ними Шписс
не церемонился и «приказывал» самым начальственным тоном: он ведь знал себе цену.
Молоденькой барышне сильно хотелось заявить свой талант, хотя бы даже и в роли горничной, но маменька наотрез запретила ей даже и думать
о спектакле, сочтя все это дело за желание со стороны губернаторши пустить ей шпильку, и усмотрела в нем даже оскорбление всему дворянскому сословию, почему и поспешила заявить Шписсу,
что отныне нога ее
не будет
не только
что в спектакле, но и в доме самой губернаторши.
—
О, я в этом уверена! — подхватила Монтеспан, — но… но эта яркость… знаете ли, ma chère, такое ли теперь время, чтобы радоваться, носить цветное!.. Помилуйте! — вспомните, чтó на белом свете творится!.. Люди страдают, мученики гибнут, везде слезы, скорбь… Знаете ли, ma chère, скажу я вам по секрету между нами, в таких обстоятельствах нечему нам особенно радоваться… Черный цвет приличнее… и тем более,
что это мода… Взгляните, например, на Констанцию Александровну:
не выходит из черного цвета.
Спешным шагом, и почти
что рысцой направился он в Кривой переулок, где жила Лидинька Затц. Но в Кривом переулке все было глухо и тихо, и у одного только подъездика полицмейстерской Дульцинеи обычным образом стояла лихая пара подполковника Гнута, да полицейский хожалый, завернувшись в тулуп, калякал
о чем-то с кучером. Майор поспешно прошел мимо их, стараясь спрятать в воротник свое лицо, чтобы
не видели его, словно бы, казалось ему, они могли и знать, и догадываться, куда он идет и кого отыскивает.
—
Что это? Никак глазки на слезки? — спросил он, взглянув на смутное, опечаленное лицо девушки. —
О чем это? Уж
не о папеньке ли стосковались?
— Да
чего нету?
О чем ты хлопочешь, папахен?
Не понимаю тебя я!
— Итак, ваше превосходительство
не посетуете на меня, если я все-таки буду продолжать по предмету моего ходатайства, — говорил владыка; — я нарочно сам лично приехал к вашему превосходительству, потому
что я очень беру к сердцу это дело. Под полицейский надзор отдан человек вполне почтенный, которого я знаю давно как человека честного, благонамеренного, — примите в том мое ручательство. Вам, полагаю, неверно доложили
о нем.
—
О чем это он просил, я хорошенько
не понял? —
не выказывая особенного любопытства, с обычною небрежностью спросил фон-Саксен.
«А как же, если Сибирь… как же она-то?» — мелькнула ему неприятная, укорливая мысль, и он сам себе удивился,
что до этих пор во всех его мечтах и предположениях, при всем их калейдоскопическом разнообразии, мысль
о матери ни разу
не пришла ему в голову.
Предпочла бы еще и потому,
что, мне кажется, я за себя могу ответить: уж если полюблю, так хорошо полюблю и
не заставлю ни разу ни покраснеть за себя, ни пожалеть
о том,
что взял меня замуж!
Они ни разу даже
не подумали об этом чувстве, ни разу
не позаботились заглянуть вовнутрь себя и дать себе отчет
о том,
что это такое; слово «люблю» ни разу
не было сказано между ними, а между тем в этот час оба инстинктивно как-то поняли,
что они
не просто знакомые,
не просто приятели или друзья, а что-то больше, что-то ближе, теплей и роднее друг другу.
Каждый в отдельности знал, какие причины вызвали эту сходку, но никто
не понимал,
о чем, в сущности, в данную минуту идет весь этот гвалт,
о чем и кто, собственно, спорит,
чего кто хочет,
что следует предпринять и на
что решиться?
Председатель казенной палаты однажды
не на шутку обиделся, когда к нему обратились, чтоб он дал в каком-то вопросе свое мнение, «как добрый патриот», и отвечал,
что он слишком считает себя развитым человеком, чтобы держаться таких узких, отживших понятий, как нелепое понятие
о патриотизме.
Хвалынцев еще внизу, в швейцарской, услышал
о какой-то прокламации и вместе с несколькими товарищами спешно направился в сборную комнату, из которой одни выходили, другие входили, так
что отлив постоянно пополнялся новым приливом, и таким образом толпа ни на минуту
не уменьшалась.
«Но, господа, — снова продолжал чтец, — если, паче чаяния, взбредет нам,
что и мы тоже люди,
что у нас есть головы — чтобы мыслить, язык — чтобы
не доносить, а говорить то,
что мыслим, есть целых пять чувств — чтобы воспринимать ощущение от правительственных ласк и глазом, и ухом, и прочими благородными и неблагородными частями тела,
что если
о всем этом мы догадаемся нечаянно? Как вы думаете,
что из этого выйдет? Да ничего… Посмотрите на эпиграф и увидите,
что выйдет».
Некоторые очевидцы ночного арестования товарищей сообщили,
что оно было производимо вне законных оснований: арестуемым
не предъявляли предписания начальства,
не объявляли причины ареста, а некоторых посторонних лиц будто бы брали по подозрению,
что они разделяют студентский образ мыслей [В «Официальной записке по делу
о беспорядках в С.-Петербургском университете» читаем: «В деле комиссии находится акт
о зарестовании студента Колениченко.
Кажется, уж обо всем вдосталь наговорились, а между тем и Татьяна Николаевна, оставшись одна пред своей постелью, и Хвалынцев, возвращаясь к себе домой, — оба одинаково и равно чувствовали,
что темы для разговоров далеко еще
не истощены,
что далеко
не все еще сказалось,
о чем бы хотелось высказаться,
что много и много еще нужно будет передать друг другу…
Хвалынцев стал бывать у них ежедневно. Весь молодой, внутренний мир его, в первые дни, так всецело наполнился этим присутствием, этой близостью любимой девушки,
что он решительно позабыл все остальное на свете — и университет, и студентов, и общее дело, и науку,
о которой еще так ретиво мечтал какую-нибудь неделю тому назад. Для него, на первых порах, перестало быть интересным или, просто сказать, совсем перестало существовать все,
что не она.
Толковали между студентами и в обществе,
что все офицеры артиллерийской академии подали по начальству рапорт, в котором просят удерживать пять процентов из их жалованья на уплату за бедных студентов; с негодованием передавали также,
что стипендии бедным студентам будут отныне выдаваться
не в университете, а чрез полицию, в полицейских камерах; толковали,
что профессора просили
о смягчении новых правил, потом просили еще, чтобы им было поручено исследовать все дело, и получили отказ и в том, и в другом, просили
о смягчении участи арестованных студентов — и новый отказ.
— А! на то и существуют на свете загадки, чтобы их отгадывать. Вы видите,
что мне кое-что известно, и — поверьте слову — я бы никак
не стал заводить речь
о таких деликатных предметах, как Малая Морская улица, если бы в этом
не было самой настоятельной надобности.
— Вам, вероятно, предстоит знакомство с Колтышкой, — сказал он, — так вы глядите,
не выдайте ни словом, ни взглядом
о закулисной стороне наших отношений и разговоров. Колтышко, предваряю вас, ничего
не знает. Он ни во
что не посвящен.
— Ну, так Колтышко ни
о чем таком и малейшего понятия
не имеет.
— Между этими лицами могут быть и такие, которые уже посвящены кое во
что, а будут и такие, которые ровно ни
о чем, как и он же, понятия
не имеют и
не должны иметь.
Хвалынцев сообщил ей
о ее муже те небольшие сведения, которые были ему известны из письма Устинова, и графиня, казалось, с такою радостью, с таким теплым участием и интересом выслушала его сообщения,
что можно было подумать, будто она из Славнобубенска
не получает никаких известий.
У многих на устах была знаменитая и, как видно, модная в этом кружке фраза «Колокола»: «народ обманут!» Говорили и
о финансовом кризисе, и
о том,
что Россия
не сегодня-завтра — круглый банкрот.
— Вы говорите
о нас,
о русском молодом поколении, — обратился он к поручику. — Неужели вы думаете,
что мы
не понимаем,
не чувствуем сами все эти упреки, которые высказывают России? Но
что же мы можем сделать? Ведь все это хорошие слова, мы и сами их хорошо умеем говорить, но вы скажите нам, чтó делать? Если тут нужно дело, укажите его!
—
О! если такой найдется и если сумеет быть действительно героем, — тихо говорила она, с тою же блуждающей по лицу грустно-раздумчивой улыбкой; — да я
не знаю, на
что бы я решилась для такого человека! Вся благодарность польки… даже… вся душа, все сердце, вся жизнь, вся любовь моя принадлежала бы этому человеку!..
— Хотя я и гражданский человек, но… одобряю! — заметил, с благосклонным жестом, его превосходительство. — Военная служба для молодого человека
не мешает… это формирует, регулирует… Это хорошо, одним словом!.. Постарайтесь и на новом своем поприще стойко исполнять то, к
чему взывают долг и честь и ваша совесть. Я надеюсь,
что вы вполне оправдаете ту лестную рекомендацию, которую сделал мне
о вас многоуважаемый Иосиф Игнатьевич.
И
не все ль равно для меня,
что какие-то дураки будут
о нем того или другого мнения?
Она
не знала,
что ей делать, к кому обратиться, чтоб узнать
о судьбе Константина, а время шло, с каждым часом тщетного ожидания росла ее тоска и мучительное беспокойство.
Этим словом сказалось все. Татьяна
не стала расспрашивать далее. К
чему ей были слова, объяснения, подробности, когда одним лишь этим словом все беспощадно обнажилось пред нею: он любит другую женщину, он для нее всю жизнь поставил на карту,
о чем же тут больше спрашивать?
Что еще бередит ему сердце? И
что еще, наконец, нужно знать больше этого?.. Все сказано, все сделано, — довольно!
Старуха поняла,
что девушке слишком тяжело говорить на эту тему, и потому, сколь ни хотелось ей самой узнать подробности и пружины всего этого странного обстоятельства, разговор между ними
о Хвалынцеве
не возобновлялся более ни разу.
«А я говорила ему тогда,
что во власти самой женщины сделать так, чтобы человек всегда любил тебя», горько думалось Татьяне в эти минуты, «только одну тебя! чтобы ему и в голову
не пришло
о возможности увлечься другою.
Малгоржан-Казаладзе принадлежал к расе «восточных человеков» армянского происхождения и немного подходил к тому достолюбезному типу, который известен под именем отвратительных красавцев. Впрочем, Малгоржан и сам, по общей слабости своих соотчичей, думал
о себе,
что он «молодца и красавица» и
что поэтому ни одна женщина против его красоты устоять
не может.