Неточные совпадения
— Ты, батюшко, сказывали, питерского енарала передовой… Рассуди, кормилец! Волю скрасть хотят у нас! То было волю объявили, а ныне Карла Карлыч, немец-то наш, правляющий, на барщину снова гонит, а мы барщины не желаем, потому не закон… Мы к тебе от
мира;
и как ежели что складчину какую, так ты не сумлевайся: удоблетворим твоей милости, — только обстой ты нас… Они все супротив нас идут…
Все это как-то таинственно переносило в другой
мир — отживший, некогда блестящий, все это веяло каким-то домашним преданием, семейной хроникой,
и светлыми,
и темными, но ныне уже потускневшими красками.
А между тем к нему, точно так же, как
и к Хвалынцеву, вздумали было нахлынуть сивобородые ходоки за
мир, но генеральский адъютант увидел их в окно в то еще время, как они только на крыльцо взбирались,
и не успев еще совершенно оправиться от невольного впечатления, какое произвел на него тысячеголосый крик толпы, приказал ординарцам гнать ходоков с крыльца, ни за что не допуская их до особы генерала.
— Да я что ж, батюшко, — я человек мирской — куды
мир, туды, знамо дело,
и я.
— Да все не согласны! весь
мир не согласен! — закричали из толпы те передние ряды, которым была видна
и слышна расправа адъютанта.
Увы!.. этот блестящий
и в своем роде — как
и большая часть молодых служащих людей того времени — даже модно-современный адъютант, даже фразисто-либеральный в
мире светских гостиных
и кабинетов, который там так легко, так хладнокровно
и так административно-либерально решал иногда, при случае, все вопросы
и затруднения по крестьянским делам — здесь, перед этою толпою решительно не знал, что ему делать!
Приговорены были к наказанию
и к ссылке в Сибирь несколько десятков народу, вместе с зачинщиками, в числе которых были два старика, подносившие хлеб-соль, молодой парень, вытащенный вчера становым в качестве зачинщика,
и тот десяток мужиков, которые добровольно вышли вперед переговорщиками от
мира.
Одна, к которой принадлежали весь высший административный
мир и несколько крупных дворян, поздравляла водворителей порядка
и готовила несколько оваций.
Всегда усердно преданный Шписс
и пленительный Анатоль составляли высший цвет славнобубенской молодежи административно-аристократического
мира и состояли неизменными членами
и адъютантами гостиной madame Гржиб-Загржимбайло.
Madame Гржиб, полнокровно-огненная
и роскошная брюнетка, постоянно желала изображать из себя создание в высшей степени нервное, идеально-тонкое, эфирное
и потому за столом кушала очень мало. Это, между прочим, она делала для того, чтобы не портить своего голоса, который
и Анатоль со Шписсом,
и весь элегантный
мир Славнобубенска находили безусловно прекрасным, а в данную минуту Констанция Александровна намеревалась еще произвести своим пением решительный эффект перед блистательным гостем.
Остальной
мир он обводит глазами
и кланяется общим поклоном.
«Долго вас помещики душили,
Становые били,
И привыкли всякому злодею
Подставлять мы шею.
В страхе нас квартальные держали,
Немцы муштровали,
Про царей попы твердили
миру...
Нынче он обрадовался ему более, чем когда-либо: для человека очень часто есть томительная потребность поделиться с другою сочувствующею душою своими чересчур уж сильными ощущениями
и мыслями, которые переполняют вместилище его внутреннего
мира.
Тем отраднее потом, после этого влияния, будет отдохновение, несущее с собою
мир и покой душевный.
Звучный тембр ее сильного гибко-страстного, выразительного
и отлично обработанного органа, в роли Татьяны из „Москаля Чаривника“, приводил всех в истинный
и неподдельный восторг
и, казалось, переносил мечтающую
и упоенную душу зрителя в какой-то иной, неведомый, дивно-фантастический
и волшебно-сказочный
мир…
Воздав достодолжную дань поклонения артистам-любителям, автор в заключение перешел к благотворительной цели спектакля «Теперь, — восклицал он, — благодаря прекрасному сердцу истинно-добродетельной женщины, благодаря самоотверженно-неусыпным трудам
и заботам ее превосходительства, этой истинной матери
и попечительницы наших бедных, не одну хижину бедняка посетит
и озарит внезапная радость, не одна слеза неутешной вдовицы будет отерта; не один убогий, дряхлый старец с сердечною благодарностью помянет достойное имя своей благотворительницы, не один отрок, призреваемый в приюте, состоящем под покровительством ее превосходительства, супруги г-на начальника губернии, вздохнет из глубины своей невинной души
и вознесет к небу кроткий взор с молитвенно-благодарственным гимном к Творцу
миров за ту, которая заменила ему, этому сирому отроку, нежное лоно родной матери.
Порою нечто острое
и жуткое возвращало его из
мира поэзии в
мир действительности,
и вставал пред ним серьезный
и словно бы какой-то лотерейный вопрос: что же делать?
—
Мир вам! — степенно
и просто поклонился старец. — Переждите пока.
Казалось, будто вся эта сила гудит
и гремит где-то там, выше, над землею, а здесь — такая тишина,
мир и спокойствие в этом ровном, кротком, неколеблющемся мерцании лампады, озаряющей темные, сурово-строгие, святые лики.
—
И в
мир не хочется? — спросил Свитка.
— В
мир? — молвил он, помолчав немного. — Да что в миру-то делать? Я
и тут в
мире… Вот он,
мир Божий, окрест меня…
И тих
и прекрасен… Чего же еще-то?
Высокий, закатистый лоб, широкие скулы
и щеки, полный достоинства, спокойный
и уверенный взгляд светло-серых глаз, несколько орлиный нос
и энергически выдавшаяся вперед нижняя скула
и круто загнутый подбородок придавали всей физиономии графа такой характер самоуверенной настойчивости
и силы, которые легко
и притом всегда могут относиться ко всему остальному
миру с тонким, иногда удачно выставляемым, иногда же удачно скрываемым аристократическим презрением.
Если уж москали, наши заклятые враги, наши палачи, сами идут очистительными жертвами в польский народный лагерь
и бьются за польскую независимость, — разве этот факт не освещает еще более пред глазами всего
мира наше святое дело?
Хвалынцев стал бывать у них ежедневно. Весь молодой, внутренний
мир его, в первые дни, так всецело наполнился этим присутствием, этой близостью любимой девушки, что он решительно позабыл все остальное на свете —
и университет,
и студентов,
и общее дело,
и науку, о которой еще так ретиво мечтал какую-нибудь неделю тому назад. Для него, на первых порах, перестало быть интересным или, просто сказать, совсем перестало существовать все, что не она.
И какими судьбами он-то, почти помимо своей воли, далее помимо своего понимания, пришел в столкновение со всем этим таинственно-загадочным
миром?
Но этот гнет не казался ему тягостным: он не хотел освободиться из-под него; напротив, его манило отдаться течению всех этих странных обстоятельств, проникнуть далее
и далее в глубь
и сущность дела, увидеть, понять, разгадать, чтó это за
мир и чтó за сила,
и, быть может, сознательно отдаться ей…
В то время ему хотелось только проникнуть в заманчивую загадку того таинственного
мира и той деятельности, в которых вращались Цезарина Маржецкая, Лесницкий
и Свитка.
Хвалынцеву было теперь все равно где ни провести вечер,
и он согласился тем охотнее, что ему еще с обеда у Колтышко почему-то казалось, будто Чарыковский непременно должен быть посвящен в тайны Лесницкого
и Свитки, а теперь — почем знать — может, чрез это новое знакомство, пред его пытливо-любопытными глазами приподнимается еще более край той непроницаемой завесы, за которой кроется эта таинственная «сила» с ее заманчивым, интересным
миром, а к этому
миру, после стольких бесед с Цезариной
и после всего, что довелось ему перечитать за несколько дней своего заточения
и над чем было уже столько передумано, он, почти незаметно для самого себя, начинал чувствовать какое-то симпатическое
и словно бы инстинктивное влечение.
Теперь уже, пожалуй,
и не одно только простое любопытство влекло его к этому
миру.
Все общество, в разных углах комнат, разбивалось на кружки,
и в каждом кружке шли очень оживленные разговоры; толковали о разных современных вопросах, о политике, об интересах
и новостях дня, передавали разные известия, сплетни
и анекдоты из правительственного, военного
и административного
мира, обсуждали разные проекты образования, разбирали вопросы истории, права
и даже метафизики,
и все эти разнородные темы обобщались одним главным мотивом, который в тех или других вариациях проходил во всех кружках
и сквозь все темы,
и этим главным мотивом были Польша
и революция — революция польская, русская, общеевропейская
и, наконец, даже общечеловеческая.
Ведь за нас
и сочувствие,
и любовь,
и помощь всей Европы, всего либерального
мира!
Слов у него не было, но глаза говорили лучше слов,
и Цезарина поняла, что это такая минута в нравственной жизни его внутреннего
мира, которой нельзя дать пройти бесплодно.
Все те дни он жил какою-то усиленною напряженною
и одурманенною жизнью, среди какого-то фантастического
мира затаенно страстных внутренних ощущений, под царящим обаянием необыкновенной
и могучей, как казалось ему, женщины.
А теперь этот болтливый рассказ квартирной хозяйки
и эти несколько строк, написанные тревожной рукой
и дышащие таким взволнованным чувством тоски
и любовью, разом спустили его из
мира восторженных грез в действительность настоящей жизни.
Хоть
и знала она, что тетка сердечно, сочувственно примет ее исповедь, но какое-то внутреннее «нельзя», «не надо», «не к чему», удерживало ее от этого: есть натуры, которые от наиболее близких, родственных
и любящих их людей наиболее ревниво оберегают тайник своего внутреннего
мира.
В спокойной, мощной
и строгой мысли поэта-ученого она мало-помалу нашла свой собственный
мир и покой душевный.
То же было
и с Татьяной, задавшись раз исканием дела, она не покинула своей задачи; напротив, с наплывом этого тихого
мира и покоя душевного, в ней стала все громче
и сильнее говорить потребность какого-нибудь живого, плодотворного дела.
Прожили они таким образом во взаимном
мире, любви
и согласии почти девять лет, считая со дня своей свадьбы.
Ему хотелось, чтоб люди жили в великолепных алюминиевых фаланстерах, пред которыми казались бы жалки
и ничтожны дворцы сильных
мира сего, чтобы всякий труд исполнялся не иначе, как с веселой песней
и пляской, чтобы каждый человек имел в день три фунта мяса к обеду, а между тем сам Лука зачастую не имел куда голову приклонить, спал на бульваре, ходил работать на биржу, когда не было в виду ничего лучшего,
и иногда сидел без обеда.
Моисей же Фрумкин был великий практик в делах
мира сего
и обладал чисто иудейской увертливой
и находчивой сметкой.
— Ну,
и разумеется, клубничка! А вы как полагали?.. Батюшка мой, я вам скажу-с, — ударяя себя в грудь
и тоже входя в азарт, говорил Полояров, — я вам скажу-с, по моему убеждению, есть в
мире только два сорта людей: мы
и подлецы! А поэты там эти все, артисты, художники, это все подлецы! Потому что человек, воспевающий клубничку
и разных высоких особ, как, например, Пушкин Петра, а Шекспир Елизавету — такой человек способен воровать платки из кармана!
Или если, например, гость пришел к Малгоржану, а Полояров или Лидинька за что-нибудь против этого гостя зубы точили, то опять же, нимало не стесняясь, приступали к нему с объяснением
и начинали зуб за зуб считаться, а то
и до формальной ругани доходило,
и Малгоржан не находил уместным вступаться за своего гостя: «пущай его сам, мол, как знает, так
и ведается!» Вообще же такое нестеснительное отношение к посетителям коммуны образовалось из этого принципа, что весь
мир разделяется на «мы »
и «подлецы »; то, что не мы, то подлецы да пошляки,
и обратно.
Не только Полояров, но
и родной отец,
и никто
и ничто в целом
мире не заставили бы ее теперь отступиться от своего ребенка.
Роман-то, пожалуй,
и вышел, да только совсем в другом вкусе,
и господа Полояровы этого романа не напишут, а
и прочтут, так не одобрят, а изо всех сил поторопятся поскорей, на весь
мир крещеный, обозвать его клеветой да подлым доносом!
Доказательства этому пан Духинский находил между прочим
и в том, что наши женщины отличаются маленькой ножкой — явный признак сродства с китаянками
и что москали вовсе не подвержены ревматизму, который будто бы есть специальная болезнь цивилизованной Западной Европы; мы же до того монголы, что не можем даже чувствовать ревматической ломоты,
и что, стало быть, в видах охранения цивилизованного
мира надо восстановить на месте нынешней России старую Польшу, а москалей прогнать за Урал в среднеазиатские степи.
Поклонники заранее уже готовили своему идолу блистательную овацию, а публика нейтральная вообще интересовалась увидеть воочию того, о ком столько кричали
и писали, кого так страстно превозносили
и так страстно порицали
и в обществе,
и в литературе,
и кого наконец в журнальном
мире столь много боялись либо из раболепия пред авторитетом, либо из трусости пред его бесцеремонно-резким словом в полемике.
И в сколь многих из этих писаний каждому свежему чутью слышался поддельный неискренний тон сочувствия
и приторная лесть новому идолу! Прежде, бывало, курили сильным
и высоким
мира; ныне — «молодому поколению». Мы только переметши ярлычки на кумирах, а сущность осталась та же: мы поклонялись силе, разумной или нет — это все равно: была бы только сила!
Но насколько пан Слопчицький в действительности имел прав на графский титул, этого не разрешила бы ни одна герольдия в
мире. Вообще, он был граф самого сомнительного качества, — более для виду,
и едва ли не сам себе доставил графскую корону.
Кроме этого, пан грабя обязан был всячески вынюхивать
и выведывать о всевозможных новостях правительственного
и административного
мира, о всяком малейшем мероприятии, проекте, предположении, которые так или иначе могут иметь то или другое отношение к польскому делу.
— А может, эта корреспонденция касается еще более важных
и более общих интересов, чем ваши? — загадочно
и веско возразил Полояров. — Вы думаете, что весь
мир только в ваших одних интересах
и заключается?.. Но я повторяю вам, что я не мог
и даже… просто не имел права оставить без известных соображений это письмо.