Неточные совпадения
В это
время в залу вошли из того же внутреннего покоя еще четыре новые личности. Двое из вошедших были в сюртуках земской полиции, а
один в щегольском пиджаке шармеровского покроя. Что касается до четвертой личности, то достаточно было взглянуть на ее рыженькую, толстенькую фигурку, чтобы безошибочно узнать в ней немца-управляющего.
Да и не
один он, а и все эти представители власти чувствовали себя как-то не совсем ловко, и всем им хотелось как-нибудь наполнить
время до решительной минуты, когда войско уж будет на месте.
— И так далее! — подшепнул, на дальнем конце стола,
одному из своих соседей привилегированный губернский остряк и философ, тучно упитанный и праздно проживающий Подхалютин. Известно ведь, еще по традициям былого
времени, что каждый губернский город необходимо должен иметь своего собственного, местного остряка и философа, который уж так полагается тут словно бы по штату.
— В настоящее
время, — продолжал меж тем оратор-советник, — когда Россия, в виду изумленной Европы, столь быстро стремится по пути прогресса, общественного развития и всестороннего гражданского преуспеяния, по пути равенства личных прав и как индивидуальной, так и социальной свободы; когда каждый из нас, милостивые государи, чувствует себя живым атомом этого громадного тела, этой великой машины прогресса и цивилизации, — что необходимо… я хочу сказать — неизбежно должно соединять нас здесь, за этой дружественной трапезой, в
одну братскую, любящуюся семью, — какое чувство, какая мысль должны руководить нами?
Это мы только, что называется, черту кочергу ставим, мимоходом отдаем дань Ваалу нашего
времени, а главная-то суть у нас всегда была, и есть, и будет неизменно все
одна и та же: это — жратва! да, жратва, милостивые государыни!
Возвратившись от духовной своей дщери, имевшей обыкновение во всех почти делах своих прибегать к пастырскому совету, ксендз Ладыслав тотчас же написал маленькую записочку к учителю Подвиляньскому, в которой убедительнейше просил его пожаловать к себе в возможно скорейшем
времени. Записка эта была отправлена с
одним из костельных прислужников.
Один из преподавателей гимназии, а равно и воскресной школы, оказался человеком направления вредного; в то же
время влияние его на учеников было достаточно сильно.
Странное раздумье все еще владело им, и через несколько
времени он опять повторил тот же маневр с рюмкой, словно бы и не помня, что
одна уж выпита, и тихо, на цыпочках, прокрался в комнату дочери.
Прерывать свое упитыванье, лишь начавшееся при столь счастливых обстоятельствах, и прерывать его, быть может, на неопределенное
время для каких-нибудь деловых разговоров, это значило бы лишить себя
одного из высших наслаждений благами жизни и погрузиться на весь остальной день в самое неприятное расположение духа.
— Если хотите поступать, я могу объяснить вам все дело, как и что,
одним словом, весь ход, всю процедуру… Научу, как устроиться, заочно с профессорами познакомлю, то есть дам их характеристики… Ну, а кроме того, есть там у меня товарищи кое-какие, могу познакомить, дам письма, это все ведь на первое
время необходимо в чужом городе.
Появление его на этом бале, внимание губернатора, любезность хозяйки, тур мазурки, место за ужином, некоторые фразы и уменье держать себя в обществе и, наконец, этот особенный ореол «политического мученичества», яркий еще тогда по духу самого
времени, — все это давало чувствовать проницательным славнобубенцам, что граф Северин-Маржецкий сразу занял
одно из самых видных и почетных мест «в нашем захолустье», что он большая и настоящая сила.
Посередине
одной кучки, в красной кумачовой рубашке и в драповом пальто, стоял и разглагольствовал Ардальон Михайлович Полояров. Вокруг него раздавались разнородные голоса, но их нестройный хор то и дело покрывался басистым голосом Ардальона. Он, собственно, не говорил, а только
время от
времени перебивал говор других своими возгласами и замечаниями, по большей части отрицательного свойства.
В это
время на двор вошел седой как лунь адмирал, который приобрел себе всесветную почтенную известность своими учеными морскими путешествиями. Он шел мерными шагами, заложив руки назад, и смотрел на толпу. Толпа почему-то нашла его взгляд гордым и презрительным. Студенты встретили его смехом, а
один из них, выступив вперед, назойливо обратился к нему шутовски-вежливым тоном...
— То-то же и есть! — не без самодовольствия отозвался Свитка. — На товарищей имеет влияние. Когда все думали, что будут стрелять, он стоял рядом со мною, ну, и он был
один из немногих, которые нисколько не смутились… напротив, без излишнего азарта, совсем спокойно пристыдил товарищей, и те оправились… Да, да, имеет влияние!.. И в то же
время на сознательное увлечение способен.
В это
время двое солдат подняли лежачего и пособили ему держаться на ногах, а
один даже обмахнул обшлагом грязь с полы его пальто. Раненый, очевидно, под впечатлением сильной боли, плохо сознавал, чтó делается вокруг него, и несвязно бормотал какие-то слова. Солдаты, подхватив его под руки, утащили куда-то.
Одно уже лишение встреч и свиданий с Татьяной Николаевной на неопределенное и, конечно, более или менее продолжительное
время казалось ему невыносимым.
Кое-что попадалось ему и прежде, но большею частью урывком, кое-что было известно вскользь или только по слуху, по отзывам, по разговорам, а теперь все оно здесь, воочию, в полном его распоряжении, с возможностью читать не вскользь, а основательно и прочно, углубляясь и вдумываясь в смысл всего того, что в то
время и не
одному Хвалынцеву с его увлекающейся юностью казалось высшей и безусловной правдой, высшим откровением.
— Чем заслужили вы это, мне тоже неизвестно, — отвечала она. — Я знаю только
одно: меня просили укрыть вас на
время от розысков полиции, и я — как видите — в точности исполняю это, зная, что этим я оказываю маленькую услугу честному юноше. Вот все, что я знаю.
В то первое
время замечательная, оригинальная красота этой женщины хотя и производила на него свое невольно обаятельное впечатление, но эта красота, это богатство и роскошь тела говорили
одной только чувственности — ощущение, которое, при мысли о любви к Татьяне, Хвалынцев гнал от себя и безусловно осуждал его, хотя это ощущение все-таки, помимо его собственной воли, как тать закрадывалось в душу и смущало его порою.
На плечи и спину ее падали густыми, тяжелыми волнами распущенные пепельные волосы — самая модная польская прическа того
времени, служившая
одним из символов скорби по отчизне.
Свитка внимательно следил за выражением его лица и видел, как тревожно забегали его глаза по этим косым строчкам. «Бога ради, где вы и что с вами?» — стояло в этой записке. «Эта ужасная неизвестность вконец измучила меня. Я просто голову теряю. Если вы вернетесь в эту квартиру живы и здоровы, то Бога ради, не медля ни
одной минуты, сейчас же приезжайте к нам. Все равно в какое
время, только приезжайте. Если же нельзя, то хоть уведомьте. Я жду. Ваша Т.»
— Ну, на первое
время в Варшаве этого будет очень и очень достаточно, а если бы там, сверх ожидания, вдруг понадобились деньги, то я вам перед отъездом дам
один адрес и маленький бланк; с этим бланком вы явитесь по адресу, и вам в известной степени будет открыт кредит.
Эти слова яркими и крупными буквами были начертаны на большой вывеске, прибитой над пятью окнами первого этажа
одного из больших домов, на
одной из бойких, промышленных улиц, и эти-то самые слова случайно во
время прогулки попались на глаза Татьяне Николаевне Стрешневой.
Одним из первых по
времени был Лука Благоприобретов, который не то скромно, не то угрюмо и совершенно молча, нелюдимым сидел в углу на стуле.
И вот, по ее искреннему, глубокому убеждению, ей осталось
одно из двух: либо с моста в воду, либо сбежать на
время.
Без паспорта, с
одним легеньким саквояжем да со ста рублями, скопленными за долгое
время из подарков отца, села она на пароход.
— Да уж что это за жизнь! Помилуйте! Ни хозяев, никого и ничего нет, не знаешь, кого тебе слушаться.
Один кричит — сапоги ему чисти, а другой — мыться дай, третьему в лавочку аль на почту беги, четвертому поясницу растирай, пятому пол подмети, и все в
одно время, и всякий кричит, требует, обижается, что не исполняешь, а где ж тут? У меня не десять рук, не разорваться…
— И Богу не молитесь. Это все глупости,
одна только лишняя трата
времени, которое вы могли бы употребить более производительно.
Я на все
время болезни просто уж к нему перебрался, а то ведь лежит, бедняга,
один, и приглядеть-то за ним некому:
одна баба в доме, да и та с ног сбилась совсем.
В то же
время последовало открытие нового рода неведомой дотоле болезни, которая названа специалистами «гражданскою скорбью»; засим,
одним из цивических скорбных поэтов была открыта «долина, в которой спят слезы гражданина».
К этому
времени не осталось уже ни
одного имени незаплеванным, ибо вернейшее средство прослыть прогрессистом заключалось в том, чтобы ругаться над достойными людьми: значит, мол, я достойнейший, если достойных забрызгиваю грязью.
То были
времена, когда, по словам
одного тогдашнего стихотвореньица, —
— Эта характеристика впечатлений, замечательная по своей меткости, принадлежит
одной из лучших и честных статей того
времени об „Отцах и Детях“ [«Библиотека для чтения», май 1862.
Прежде всего накинулись на самого автора, на его личность,
одни с пренебрежительным сожалением «к его тупоумию, недальновидности и несообразительности», другие просто со слюною бешеной собаки, но это уже был крик нестерпимой боли, это были вопли Ситниковых и Кукшиных, которые почувствовали на себе рубцы бичующей правды. Критики этого направления провозгласили, что с этого
времени и все прочие произведения Тургенева должны считаться ничего не стоящими.
Добродушный, но злосчастный князь, желая угодить и той, и другому, вдруг зашикал и захлопал в
одно и то же
время.
Прошло несколько дней после ареста, наделавшего столько переполоха. Сожители все ожидали, что не сегодня — завтра нагрянут жандармы и их заберут. Каждый внезапный и порывистый звонок приводил их в смущение. И чего так страшились эти политические жеребята, они и сами не знали, но только страшились, потому что
время тогда такое было… «Там берут, тут берут — отчего же и нас не взять?» — все думает себе Малгоржан или Анцыфров, беспрестанно возвращаясь все к
одной и той же господствующей и тревожащей мысли.
Верьте, мои друзья, что
время, проведенное мною с вами, останется для меня навсегда
одним из самых приятных воспоминаний.
— Да, да, с квартирой… на свое имя… на себя взял… — бессознательно, но благодушно повторял князь, улыбаясь и хлопая глазами в
одно и то же
время.
Ни Ардальон, ни Фрумкин не поверили друг другу своих сокровенных целей и стремлений: каждый действовал особо, потому что каждый рассчитывал приобрести себе исключительное влияние на князя; и оба в то же
время чувствовали, что
один другому мешает, перебивает дорогу и, пожалуй, даже ногу не прочь подставить.
Это были два врага, которые одновременно вели осаду на
одну и ту же крепость: оба хотели взять крепость и в то же
время сокрушить другого осаждающего.
Дня три спустя после этого ареста Андрей Павлович Устинов получил через полицию приглашение пожаловать в назначенный час в
одно очень важное административное ведомство. Недоумевая, что бы могло значить и предвещать это краткое официальное приглашение, он дал подписку в том, что требование будет исполнено, а к назначенному
времени облекся во фрак и отправился куда требовалось.
Впрочем, Фрумкину не для чего уже было восставать против Ардальона. Во
время его ареста практичный Моисей сумел так ловко обделать свои делишки, что за долги коммуны, принятые им на себя, перевел типографию на свое имя, в полную свою собственность, совсем уже забрал в руки юного князя и кончил тем, что в
одно прекрасное утро покинул вместе с ним на произвол судьбы коммуну и ее обитателей. Князь переселился к Фрумкину мечтать о скорейшем осуществлении «собственного своего журнала».
Сильный, порывистый ветер, старые деревянные надворные строения, поставленные слишком близко
одно к другому, предшествовавшее сухое
время — все это вместе было причиной, что через полчаса от начала пожара уже шесть домов с их надворными строениями были охвачены пламенем.
В
одно время с пожарами в Гороховой и Ямской загорелось в Лештуковском переулке, в доме купца Ушкова.
Быть может, ни раньше, ни позже, а именно в эту самую глубоко-скорбную минуту свершился тот нравственный кризис, тот благодетельный перелом в тифозной горячке общественного организма того
времени, который потом с такою мощью и достоинством сказался на весь мир
одним годом позднее.
Один из служащих в министерстве (некто П., как назвало «Наше
Время») представил-де этот шар по начальству, и оказалось, что «бомба» сделана из трута, напитанного внутри разными веществами, как маленькие курительные свечи, но не черного, а бурого цвета, и будто люди, сведущие в химии, объявили, что бомба могла быть сделана не иначе-де, как в химической лаборатории.
Ни
одной жалобы, ни
одного упрека за все это
время не вырвалось у Сусанны. Бейгуш ждал, что так или иначе непременно будет и то, и другое, но ожидания его оказывались напрасны. Он стал замечать в жене даже нечто противное своим ожиданиям: она, незаметно от него, старалась экономничать и суживать не только свои прихоти, но и потребности, зачастую отказывая себе даже в извозчике.