— Полно, Яшка, что задурил-то? — отозвался коридорный надзиратель, серьезный старик, с длинными опущенными вниз усами, в большой папахе. — Чего не видал? Видишь, арестантов привели!
…Раз, два, три, четыре… — гулко раздавался по временам сильный стук. Это Яшка тревожил чуткую тишину коридора. Среди этой тишины, на фоне бесшумной, подавленной жизни, его удары, резкие, бешено-отчетливые, непокорные, составляли какой-то странный, режущий, неприятный контраст. Я вспомнил, как маленький «старший» съежился, заслышав эти удары. Нарушение обычного безмолвия этой скорбной обители, казавшееся даже мне, постороннему, диссонансом, должно было особенно резать ухо «начальства».
В его голосе исчезли мягкие, благосклонные ноты, с какими он обращался к послушному Тимошке, давившему людей руками и сдиравшему шкуры с живых кошек. Очевидно, в глазах Михеича Яшка был хуже остяка.
Однажды только среди ночной тишины удары Яшки раздались точно гром канонады: на следующее утро оказалось, что ночью «на малом верху кержаки произвели немалую драку», — стало быть, являлось высшее тюремное начальство.
В подследственном отделении все стихло. Где-то далеко, в третьем или четвертом коридоре, лязгнула дверь, послышались раскаты, точно рокот далекого наводнения. «Поверка» толпой ввалилась в наше отделение. Яшка принялся за свое дело.
— И опять же, как сказать… Собственно для обличения!.. Меркурий ушел. Мы заварили чай и вышли «на прогулку» в коридор. Вдали, где-то в третьем коридоре, слышались еще шаги удалявшейся «поверки». У Яшкина оконца виднелись усы, часть бороды, конец носа. Яшка стоял неподвижно и будто чего-то ждал.
— Эвона! — отвечал Яшка серьезно, мотнув головой по направлению к окну коридора, через которое виднелся противоположный фасад расположенного четырехугольником здания и в нем сквозной просвет высокой двери, ведущей на другой двор.
Он нагнулся, чтобы окинуть меня внимательным взглядом из-за своего оконца. Мне все не удавалось увидеть его лица в целом. Теперь на меня глядели серые выразительные глаза, слегка лишь подернутые какою-то мутью, как у сильно утомленного человека. Лоб был высокий и по временам собирался в резкие — не то гневные, не то скорбные — складки. По-видимому, Яшка был высок ростом и очень крепко сложен. Лет, вероятно, было ему около пятидесяти.
Как арестант, содержимый на особых правах, в «вольной одежде» и тому подобное, я представлял для Яшки явление не совсем обычное. Передо мною же был обыкновенный заключенный, говоривший сдержанно, ровно, вообще, в будничном настроении.
— За что?.. Беззаконники! — заговорил Яшка и возбужденно завозился за своею дверью. — За что держат? Скажи вот: безо всякого преступления… Нет моего преступления ни в чем. А и было бы преступление, так разве им судить?.. Бог суди!
— Неправда, неправда, — заговорил Яшка каким-то страдальчески-возбужденным голосом. — Ишь чего выдумали, беззаконники! Неправда, не верь им, Володимер, не верь слугам антихристовым. Нет моего никакого преступления. Отрекись, вишь, от бога, от великого государя, тогда отпустим. Где же отречься?.. Невозможно мне. Сам знаешь: кто от бога, от истинного прав-закону отступит, — мертв есть. Плотью-то он живет, а души в нем живой нету…
Но в этот критический момент, когда старый тюремный хищник стал подыматься на лестницу, Яшка, каким-то чутьем угадавший присутствие одного из «беззаконников», внезапно загремел своею дверью.
— Запри! — изнеможенно обратился он к Михеичу. — О, Яшка, Яшка! — прошипел он, обращаясь к дверям. — Кажется, ежели мог бы, вот как бы тебя растер, проклятого, вот как!..
— Пос-с-той, пог-год-ди! — шипел «беззаконник», пораженный в наболевшее место, и бросал при этом на нас косвенные взгляды, как будто между нашим присутствием и необходимостью для Яшки «погодить» была некоторая необъяснимая связь.
Смысл этого «погоди» был совершенно ясен: Яшка был во власти этой старой тюремной крысы, один, без союзников, и, тем не менее, он жестоко измучил того, от кого вполне зависел.
— И всегда так-то: стучит без толку… Уж именно что без пользы, один вред себе получает… — говорил Михеич, запирая ход на лестницу. — Что толку в стуке? Ну, вот, заперли его, в карцере сколь перебывал, нарукавники надевали, — все неймется. Погоди, — обратился Михеич к Яшке, — в сумасшедший дом свезут, там недолго настучишь! Там тебя устукают получше Тимошки.
— Хоть куда отдавай, все едино! Меня не испугаешь, — отвечал Яшка. — Я за бога, за великого государя стою, — за бога, слуги антихристовы, стою! Слышишь? Думаете: заперли, так уж я вам подвержен? Не-ет! Стучу, вот, слава-те, господи, царица небесная… поддерживает меня бог-от! Не подвержен я антихристу.
— На молитву пора, — сказал мне Яков, — прощай! Он отошел от двери и, когда я, спустя некоторое время, взглянул в его оконце, он уже «стоял на молитве». Его окно было завешено какими-то тряпками, сквозь которые скудно прорывался полусвет наступающего вечера. Фигура Яшки рисовалась на этом просвете черным пятном. Он творил крестные знамения, причем как-то судорожно, резко подавался туловищем вперед и затем подымался несколько тише. Его точно «дергало».
Когда я, отуманенный, вышел из карцера, тюремная крыса, исполнявшая должность «старшего», опять крадучись, ползла по коридорам отбирать от надзирателей на ночь ключи в контору, и опять Яшка бесстрашно заявлял ей, что он все еще продолжает стоять за бога и за великого государя…
Если принять в соображение, что редко — вернее, никогда — субъект не обнаруживает стремления надеть их добровольно и что, стало быть, их надевают силой, то станет понятно, почему Яшка приравнивал процесс надевания нарукавников к смерти.
Яшка почему-то считал нужным делать этому скомороху принципиальные возражения, громил слуг антихриста, ссылался на авторитет «енерал-губернатора» (который, по его убеждению, стоял за него, хотя почему-то безуспешно), вообще, метал свой бисер, попиравшийся самым бестолковым образом.
Но «настранницкий племянник», успевший достаточно раскалиться на огне собственного остроумия, начинал бить ногою в Яшкину дверь, мешая Яшке «стоять на молитве».
Были, однако, некоторые признаки, указывавшие, что где-то в остроге, среди этих однообразных серых халатов, в грязных камерах, у Яшки были если не союзники, то люди, понимавшие подвиг неуклонного стучания и сочувствовавшие его «обличениям».
Был ли Яшка сумасшедший? Конечно, нет. Правда, сибирская психиатрия решила этот вопрос в положительном смысле, и Яшке предстояло вскоре испытать те же упрощенные приемы лечения, какие испытал остяк Тимошка. Тем не менее, я не сомневаюсь, что Яшка был вовсе не сумасшедший, а подвижник.
Тем не менее, легче было бы даже Михеича совратить с пути, на котором он обрел свое прочное душевное равновесие, чем заставить Яшку свернуть с тернистой тропинки, где он встречал одни горести… Казалось, он не доступен ни страху, ни лести, ни угрозе, ни ласке.
Как-то однажды, в прекрасный, но довольно холодный день поздней уже сибирской осени, Яшка к обычным своим обличениям во время поверки прибавил новое...
— Подлец ты, Яшка, истинно подлец! — произнес смотритель укоризненно, остановившись против Яшкиной двери. — Я тебе раму вставил, а ты опять за прежнее принимаешься.
— Беззаконник ты! — загремел Яшка в ответ. — Что ты меня рамой обвязать, что ли, хочешь?.. Душу рамой купить?.. Нет, врешь, не обвязал ты меня рамой своей, еще я тебе не подвержен. Для себя раму ты вставил, не для меня. Я без рамы за бога стоял и с рамой все одно постою же…
Яшка начертал на своем знамени другую формулу: «За бога, за великого государя!..» Он был сектант, приверженец «старого прав-закону», но когда я, вернувшись из конторы, проходил мимо его двери, невольная мысль поразила мое воображение: как много общего между этими двумя исповедниками!
Прямо против него, на лавке под образами, сидел соперник Яшки — рядчик из Жиздры: это был невысокого роста плотный мужчина лет тридцати, рябой и курчавый, с тупым вздернутым носом, живыми карими глазками и жидкой бородкой.
Басов. Ага! М-да! Не роман? Гм! А что же, Варя? Ну, ну, молчу, не волнуйся! Я иду ловить окуней и — ничего не видал! Ах да, постой! Ты знаешь, этот Яшка, — вот скотина, а?
Сердце ходуном от сна, в котором «Марсовый», как было в той, флотской жизни, чуть не впаялся из-за тумана в стоящий на яшке сухогруз эдак тысяч на 40 тонн…
Ребята уселись на скамейку. Яшка прятался за рекламным щитом, держа камеру наготове.
Сердце ходуном от сна, в котором «Марсовый», как было в той, флотской жизни, чуть не впаялся из-за тумана в стоящий на яшке сухогруз эдак тысяч на 40 тонн…
– Полно тебе, мы на минуточку. Ну же, соглашайся. Яшка смотри, как радуется.