Неточные совпадения
Не знаю уж по какой логике, — но лакей Гандыло опять принес отцовскую палку и вывел меня на крыльцо, где я, — быть может, по связи
с прежним эпизодом
такого же рода, — стал крепко бить ступеньку лестницы.
Мать говорила что-то предостерегающее, но мне
так хотелось ближе ознакомиться
с интересным предметом или существом, что я заплакал.
Пока мать плескалась в воде
с непонятным для меня наслаждением, я сидел на скамье, надувшись, глядел на лукавую зыбь, продолжавшую играть
так же заманчиво осколками неба и купальни, и сердился…
Если бы я имел ясное понятие о творении, то, вероятно, сказал бы тогда, что мой отец (которого я знал хромым)
так и был создан
с палкой в руке, что бабушку бог сотворил именно бабушкой, что мать моя всегда была
такая же красивая голубоглазая женщина
с русой косой, что даже сарай за домом
так и явился на свет покосившимся и
с зелеными лишаями на крыше.
И сам я, казалось, всегда был
таким же мальчиком
с большой головой, причем старший брат был несколько выше меня, а младший ниже…
Вдова тоже приходила к отцу, хотя он не особенно любил эти посещения. Бедная женщина, в трауре и
с заплаканными глазами, угнетенная и робкая, приходила к матери, что-то рассказывала ей и плакала. Бедняге все казалось, что она еще что-то должна растолковать судье; вероятно, это все были ненужные пустяки, на которые отец только отмахивался и произносил обычную у него в
таких случаях фразу...
Но тут вышло неожиданное затруднение. Когда очередь дошла до куклы, то сестра решительно запротестовала, и протест ее принял
такой драматический характер, что отец после нескольких попыток все-таки уступил, хотя и
с большим неудовольствием.
Что законы могут быть плохи, это опять лежит на ответственности царя перед богом, — он, судья,
так же не ответственен за это, как и за то, что иной раз гром
с высокого неба убивает неповинного ребенка…
С безотчетным эгоизмом он, по — видимому, проводил
таким образом план ограждения своего будущего очага: в семье, в которой мог предполагать традиции общепризнанной местности, он выбирал себе в жены девочку — полуребенка, которую хотел воспитать, избегая периода девичьего кокетства…
Подвести жизненные итоги — дело очень трудное. Счастье и радость
так перемешаны
с несчастием и горем, что я теперь не знаю, был ли счастлив или несчастен брак моих родителей…
Таким образом жизнь моей матери в самом начале оказалась связанной
с человеком старше ее больше чем вдвое, которого она еще не могла полюбить, потому что была совершенно ребенком, который ее мучил и оскорблял
с первых же дней и, наконец, стал калекой…
Мы очень жалели эту трубу, но отец
с печальной шутливостью говорил, что этот долгополый чиновник может сделать
так, что он и мама не будут женаты и что их сделают монахами.
А
так как он был человек
с фантазиями и верил в чудодейственные универсальные средства, то нам пришлось испытать на себе благодетельное действие аппретур на руках, фонтанелей за ушами, рыбьего жира
с хлебом и солью, кровоочистительного сиропа Маттеи, пилюль Мориссона и даже накалывателя некоего Боншайта, который должен был тысячью мелких уколов усиливать кровообращение.
Это было большое варварство, но вреда нам не принесло, и вскоре мы «закалились» до
такой степени, что в одних рубашках и босые спасались по утрам
с младшим братом в старую коляску, где, дрожа от холода (дело было осенью, в период утренних заморозков), ждали, пока отец уедет на службу.
По ней пробегали почтовые пары
с подвязанными колокольчиками, и
так как собственно наиболее оживленная часть города здесь кончалась, то иной раз почтари останавливали лошадей и отвязывали колокольчики.
Так она поступила и в один жаркий день, когда я, рассорившись
с братом, почувствовал особенную потребность в ее дружбе. Она проходила мимо садового забора и, когда я ее позвал, попыталась лукаво проскользнуть в щель. Но я все-таки успел захватить ее…
Я знал
с незапамятных времен, что у нас была маленькая сестра Соня, которая умерла и теперь находится на «том свете», у бога. Это было представление немного печальное (у матери иной раз на глазах бывали слезы), но вместе светлое: она — ангел, значит, ей хорошо. А
так как я ее совсем не знал, то и она, и ее пребывание на «том свете» в роли ангела представлялось мне каким-то светящимся туманным пятнышком, лишенным всякого мистицизма и не производившим особенного впечатления…
Славек,
такой же тонкий, еще как будто выше ростом, в
такой же темно-зеленой курточке
с белыми воротничками лежал на столе, как и пан Коляновский — совершенно белый и неподвижный.
Отец ее в старые годы «чумаковал», то есть ходил
с обозами в Крым за рыбой и солью, а
так как мать ее умерла рано, то отец брал ее
с собою…
Таким образом ее детство прошло в чумацких валках, в странствованиях по степям на скрипучих возах,
с ночлегами в степи.
Медвежонок вырос в медведя и все продолжал расти,
так что когда они подошли к концу гребли и поравнялись
с мельницей, то он был уже выше мельничной крыши.
Чумаки, видя, что
с человеком случилось
такое происшествие, признали его требование справедливым, раздвинули возы и очистили ему место.
В
такие вечера горничные уходили на кухню или даже к соседям, а
с нами оставалась старая нянька, которая тоже засыпала.
Он говорил
с печальным раздумием. Он много и горячо молился, а жизнь его была испорчена. Но обе эти сентенции внезапно слились в моем уме, как пламя спички
с пламенем зажигаемого фитиля. Я понял молитвенное настроение отца: он, значит, хочет чувствовать перед собой бога и чувствовать, что говорит именно ему и что бог его слышит. И если
так просить у бога, то бог не может отказать, хотя бы человек требовал сдвинуть гору…
Однажды старший брат задумал лететь. Идея у него была очень простая: стоит взобраться, например, на высокий забор, прыгнуть
с него и затем все подпрыгивать выше и выше. Он был уверен, что если только успеть подпрыгнуть в первый раз, еще не достигнув земли, то дальше никакого уже труда не будет, и он
так и понесется прыжками по воздуху…
Объяснение отца относительно молитвы загорелось во мне неожиданной надеждой. Если это верно, то ведь дело устраивается просто: стоит только
с верой,
с настоящей верой попросить у бога пару крыльев… Не
таких жалких какие брат состряпал из бумаги и дранок. А настоящих
с перьями, какие бывают у птиц и ангелов. И я полечу!
И я понимал, что если это может случиться, то, конечно, не среди суетливого дня и даже не в томительный и сонный полдень, когда все-таки падение
с неба крыльев привлечет праздное внимание.
Пожалуй, наоборот, —
так как в
таком случае вина снималась
с меня и переносилась на одного из проказников — чертенят, знакомых по Патерику.
Ноги он ставил
так, как будто они у него вовсе не сгибались в коленях, руки скруглил,
так что они казались двумя калачами, голову вздернул кверху и глядел на нас
с величайшим презрением через плечо, очевидно, гордясь недавно надетым новым костюмом и, может быть, подражая манерам кого-нибудь из старшей ливрейной дворни.
Одно время служил у отца кучер Иохим, человек небольшого роста,
с смуглым лицом и очень светлыми усами и бородкой. У него были глубокие и добрые синие глаза, и он прекрасно играл на дудке. Он был какой-то удачливый, и все во дворе его любили, а мы, дети,
так и липли к нему, особенно в сумерки, когда он садился в конюшне на свою незатейливую постель и брал свою дудку.
Осенью пришли во двор молодые
с «музыками», а на посыпанной песком площадке двора Иохим со «свахами и дружинами» отплясывал
такого казачка, какого я уже никогда не видывал впоследствии.
Поп радостно прибежал к своей попадье и, наклонив рога, сказал: «Снимай грошi». Но когда попадья захотела снять котелок, то оказалось, что он точно прирос к рогам и не поддавался. «Ну,
так разрежь шов и сними
с кожей». Но и тут, как только попадья стала ножницами резать шов, — пол закричал не своим голосом, что она режет ему жилы. Оказалось, что червонцы прикипели к котлу, котел прирос к рогам, а бычья кожа — к попу…
И если, может, найдутся наследники того, чьи это деньги по правде, то котелок
такому человеку отдастся и снимется
с рогов, а
с попа сойдет бычья шкура.
В эти первые дни можно было часто видеть любопытных, приставлявших уши к столбам и сосредоточенно слушавших. Тогдашняя молва опередила задолго открытие телефонов: говорили, что по проволоке разговаривают, а
так как ее вели до границы, то и явилось естественное предположение, что это наш царь будет разговаривать о делах
с иностранными царями.
В качестве «заведомого ябедника» ему это было воспрещено, но тем большим доверием его «бумаги» пользовались среди простого народа: думали, что запретили ему писать именно потому, что каждая его бумага обладала
такой силой,
с которой не могло справиться самое большое начальство.
Дешерт стал одеваться, крича, что он умрет в дороге, но не останется ни минуты в доме, где смеются над умирающим родственником. Вскоре лошади Дешерта были поданы к крыльцу, и он, обвязанный и закутанный, ни
с кем не прощаясь, уселся в бричку и уехал. Весь дом точно посветлел. На кухне говорили вечером, каково-то у
такого пана «людям», и приводили примеры панского бесчеловечья…
Однажды я сидел в гостиной
с какой-то книжкой, а отец, в мягком кресле, читал «Сын отечества». Дело, вероятно, было после обеда, потому что отец был в халате и в туфлях. Он прочел в какой-то новой книжке, что после обеда спать вредно, и насиловал себя, стараясь отвыкнуть; но порой преступный сон все-таки захватывал его внезапно в кресле.
Так было и теперь: в нашей гостиной было тихо, и только по временам слышался то шелест газеты, то тихое всхрапывание отца.
Отец, все
так же
с любопытством вглядываясь в него своими повеселевшими глазами, молча кивнул головой.
Это последнее обстоятельство объяснялось тем, что в народе прошел зловещий слух: паны взяли верх у царя, и никакой опять свободы не будет. Мужиков сгоняют в город и будут расстреливать из пушек… В панских кругах, наоборот, говорили, что неосторожно в
такое время собирать в город
такую массу народа. Толковали об этом накануне торжества и у нас. Отец по обыкновению махал рукой: «Толкуй больной
с подлекарем!»
В пансионе Окрашевской учились одни дети, и я чувствовал себя там ребенком. Меня привозили туда по утрам, и по окончании урока я сидел и ждал, пока за мной заедет кучер или зайдет горничная. У Рыхлинскогс учились не только маленькие мальчики, но и великовозрастные молодые люди, умевшие уже иной раз закрутить порядочные усики. Часть из них училась в самом пансионе, другие ходили в гимназию.
Таким образом я
с гордостью сознавал, что впервые становлюсь членом некоторой корпорации.
Должно быть, было что-то особенное в этой минуте, потому что она запечатлелась навеки в моей памяти и
с внутренним ощущением, и
с внешними подробностями. Кто-то во мне как бы смотрел со стороны на стоявшего у ворот мальчика, и если перевести словами результаты этого осмотра, то вышло бы приблизительно
так...
Эти сильные и довольно разнообразные ощущения стали между мной и арифметикой неодолимой преградой. Даже когда Пашковскому через некоторое время отказали (или он нашел невесту), я все-таки остался при убеждении, что поверку деления можно понять лишь по особой милости господа, в которой мне отказано
с рождения…
Один старый шляхтич на сцене — высокий,
с белыми, как снег, усами, — напоминал Коляновского до
такой степени, что казался мне почти близким и знакомым.
Однажды отец
с матерью долго ночью засиделись у Рыхлинских. Наконец сквозь дремоту я услышал грохот нашей брички во дворе, а через некоторое время совсем проснулся от необычайного ощущения: отец и мать, оба одетые, стояли в спальне и о чем-то горячо спорили, забыв, очевидно, и о позднем часе, и о спящих детях. Разговор шел приблизительно
такой...
— Толкуй больной
с подлекарем! — сказал отец
с раздражением, чувствуя, что судья склоняется к противной стороне, —
так он тебе и отдал! Если он сильнее…
И очень вероятно, что если бы все разыгралось
так, как в театре, то есть казаки выстроились бы предварительно в ряд против священника, величаво стоящего
с чашей в руках и
с группой женщин у ног, и стали бы дожидаться, что я сделаю, то я мог бы выполнить свою программу.
Впоследствии она все время и держалась
таким образом: она не примкнула к суетне экзальтированных патриоток и «девоток», но в костел ходила, как прежде, не считаясь
с тем, попадет ли она на замечание, или нет. Отец нервничал и тревожился и за нее, и за свое положение, но как истинно религиозный человек признавал право чужой веры…
Восстание умирало. Говорили уже не о битвах, а о бойнях и об охоте на людей. Рассказывали, будто мужики зарывали пойманных панов живыми в землю и будто одну
такую могилу
с живыми покойниками казаки еще вовремя откопали где-то недалеко от Житомира…
Я, пожалуй, непрочь был стать
таким же «отпетым», как он, чтобы пользоваться
такой же фамильярной известностью у Журавского и вместе
с приятелем попадать в карцер.
В карцер я, положим, попал скоро. Горячий француз, Бейвель, обыкновенно в течение урока оставлял по нескольку человек, но часто забывал записывать в журнал.
Так же он оставил и меня. Когда после урока я вместе
с Крыштановичем подошел в коридоре к Журавскому, то оказалось, что я в списке не числюсь.