Неточные совпадения
— Ну, кому,
скажи, пожалуйста, вред от благодарности, — говорил мне один добродетельный подсудок, «
не бравший взяток», — подумай: ведь дело кончено, человек чувствует, что всем тебе обязан, и идет с благодарной душой… А ты его чуть
не собаками… За что?
И все-таки я
не могу
сказать — была ли она несчастна…
— Философы доказывают, что человек
не может думать без слов… Как только человек начнет думать, так непременно… понимаешь? в голове есть слова… Гм… Что ты на это
скажешь?..
И,
не дожидаясь ответа, он начал шагать из угла в угол, постукивая палкой, слегка волоча левую ногу и, видимо, весь отдаваясь проверке на себе психологического вопроса. Потом опять остановился против меня и
сказал...
Не помню, в этот или другой раз, он
сказал с особенным выражением...
Все это я узнал по позднейшим рассказам, а самого Коляновского помню вполне ясно только уже в последние дни его жизни. Однажды он почувствовал себя плохо, прибег к обычному средству, но оно
не помогло. Тогда он
сказал жене...
Потом на «тот свет» отправился пан Коляновский, который, по рассказам, возвращался оттуда по ночам. Тут уже было что-то странное. Он мне
сказал: «
не укараулишь», значит, как бы скрылся, а потом приходит тайком от домашних и от прислуги. Это было непонятно и отчасти коварно, а во всем непонятном, если оно вдобавок сознательно, есть уже элемент страха…
Должен
сказать при этом, что собственно чорт играл в наших представлениях наименьшую роль. После своего появления старшему брату он нам уже почти
не являлся, а если являлся, то
не очень пугал. Может быть, отчасти это оттого, что в представлениях малорусского и польского народа он неизменно является кургузым немцем. Но еще более действовала тут старинная большая книга в кожаном переплете («Печерский патерик»), которую отец привез из Киева.
В тот год у нас служил кучер Петро, человек уже старый, ходивший в бараньем кожухе лето и зиму. Лицо у него было морщинистое, а тонкие губы под небольшими усами сохраняли выражение какой-то необъяснимой горечи. Он был необыкновенно молчалив, никогда
не принимал участия в толках в пересудах дворни и
не выпускал изо рта глиняной «люльки», в которой помешивал иногда горящий табак прямо заскорузлым мизинцем. Мне кажется, что именно он первый
сказал, глядя на сломанную «фигуру...
Поп радостно прибежал к своей попадье и, наклонив рога,
сказал: «Снимай грошi». Но когда попадья захотела снять котелок, то оказалось, что он точно прирос к рогам и
не поддавался. «Ну, так разрежь шов и сними с кожей». Но и тут, как только попадья стала ножницами резать шов, — пол закричал
не своим голосом, что она режет ему жилы. Оказалось, что червонцы прикипели к котлу, котел прирос к рогам, а бычья кожа — к попу…
— Ничего, ничего… — успокоил его Петр и,
не обращая на него внимания, деловито
сказал отцу: — Гроб, я тебе
скажу, понадобится… ой — ой — ой!..
Дешерт
не то застонал,
не то зарычал, опять метнулся по комнате и потом, круто остановившись,
сказал...
— А вот увидишь, —
сказал отец, уже спокойно вынимая табакерку. Дешерт еще немного посмотрел на него остолбенелым взглядом, потом повернулся и пошел через комнату. Платье на его худощавом теле как будто обвисло. Он даже
не стукнул выходной дверью и как-то необычно тихо исчез…
—
Не посмеет, —
сказал отец уверенно. —
Не те времена…
— Что же мне делать? —
сказала мать. — Я
не пела сама и
не знала, что будет это пение…
Жандарма и прокурора еще
не было. Отец, взглянув на остальных членов комиссии, отдал старику письмо и
сказал официальным тоном.
Не могу ничего
сказать о достоинстве этой драмы, но в моей памяти осталось несколько сцен и общий тон — противопоставление простых добродетелей крестьянства заносчивости рыцарей — аристократов.
Когда началось восстание, наше сближение продолжалось. Он глубоко верил, что поляки должны победить и что старая Польша будет восстановлена в прежнем блеске. Раз кто-то из русских учеников
сказал при нем, что Россия — самое большое государство в Европе. Я тогда еще
не знал этой особенности своего отечества, и мы с Кучальским тотчас же отправились к карте, чтобы проверить это сообщение. Я и теперь помню непреклонную уверенность, с которой Кучальский
сказал после обозрения карты...
Вскоре выяснилось, что мой сон этого
не значил, и я стал замечать, что Кучальский начинает отстраняться от меня. Меня это очень огорчало, тем более что я
не чувствовал за собой никакой вины перед ним… Напротив, теперь со своей задумчивой печалью он привлекал меня еще более. Однажды во время перемены, когда он ходил один в стороне от товарищей, я подошел к нему и
сказал...
Он посмотрел на меня печальными глазами и,
не останавливаясь,
сказал...
— Я
не радуюсь, —
сказал я Стоцкому, — но… когда так… Ну, что ж. Я — русский, а он пускай думает, что хочет…
Я очень сконфузился и
не знал, что ответить, а Буткевич после урока подошел ко мне, запустил руки в мои волосы, шутя откинул назад мою голову и
сказал опять...
— А Домбровского пора проучить, —
сказал Крыштанович. — Это уже
не первый раз.
— А, новинок! —
сказал он. — Тоже попался!
Не говорил я тебе, а?
— Она
не узнает… Можешь
сказать, что заходил к товарищу учить уроки…
— Ты боишься соврать своей матери? —
сказал он с оттенком насмешливого удивления… — А я вру постоянно… Ну, однако, ты мне дал слово…
Не сдержать слово товарищу — подлость.
Я покраснел и
не знал, что
сказать. Мне казалось, что Крыштанович говорит это «нарочно». Когда я высказал это предположение, он ничего
не ответил и пошел вперед.
И именно таким, как Прелин. Я сижу на кафедре, и ко мне обращены все детские сердца, а я, в свою очередь, знаю каждое из них, вижу каждое их движение. В числе учеников сидит также и Крыштанович. И я знаю, что нужно
сказать ему и что нужно сделать, чтобы глаза его
не были так печальны, чтобы он
не ругал отца сволочью и
не смеялся над матерью…
Мать согласилась, и мы отправились. Крыжановский водил нас по городу, угощал конфетами и яблоками, и все шло превосходно, пока он
не остановился в раздумьи у какой-то невзрачной хибарки. Постояв так в нерешимости, он
сказал: «Ничего — я сейчас», и быстро нырнул в низкую дверь. Оттуда он вышел слегка изменившимся, весело подмигнул нам и
сказал...
Мы
не могли скрывать, что даже мать
не смеет ничего
сказать в его защиту.
— Пошел вон! —
сказал отец. Крыжановский поцеловал у матери руку,
сказал: «святая женщина», и радостно скрылся. Мы поняли как-то сразу, что все кончено, и Крыжановский останется на службе. Действительно, на следующей день он опять, как ни в чем
не бывало, работал в архиве. Огонек из решетчатого оконца светил на двор до поздней ночи.
— Ну, это еще ничего, —
сказал он весело. И затем, вздохнув, прибавил: — Лет через десять буду жарить слово в слово. Ах, господа, господа! Вы вот смеетесь над нами и
не понимаете, какая это в сущности трагедия. Сначала вcе так живо! Сам еще учишься, ищешь новой мысли, яркого выражения… А там год за годом, — застываешь, отливаешься в форму…
— Например? Ну, хорошо: вот Иисус Навин
сказал: стой, солнце, и
не движись, луна… Но ведь мы теперь со всеми этими трубами и прочей, понимаешь, наукой хорошо знаем, что
не солнце вертится вокруг земли, а земля вокруг солнца…
— Вот видите, —
сказал отец, — так всегда кончаются эти страхи, если их
не боятся.
Он
не любил детей и раз,
не стесняясь моим присутствием,
сказал, что уж лучше бы завести собачонку.
— Что он понимает, этот малыш, —
сказал он с пренебрежением. Я в это время, сидя рядом с теткой, сосредоточенно пил из блюдечка чай и думал про себя, что я все понимаю
не хуже его, что он вообще противный, а баки у него точно прилеплены к щекам. Вскоре я узнал, что этот неприятный мне «дядя» в Киеве резал лягушек и трупы,
не нашел души и
не верит «ни в бога, ни в чорта».
Кровь бросилась мне в голову. Я потупился и перестал отвечать… В моей груди столпились и клокотали бесформенные чувства, но я
не умел их выразить и, может быть, расплакался бы или выбежал из класса, но меня поддержало сознание, что за мной — сочувствие товарищей.
Не добившись продолжения молитвы, священник отпустил меня на место. Когда я сел, мой сосед Кроль
сказал...
— Что такое? Что еще за англичанин? — говорит священник. — Газеты дело мирское и к предмету
не относятся. Вот
скажи лучше, какой сегодня…
Вопрос за вопросом, возражение за возражением неслись со скамей к кафедре. Протоиерей исчерпал все тексты и, чувствуя, что они
не останавливают потока возражений, прибег к последнему аргументу. Он сделал суровое лицо, подвинул к себе журнал, давая понять, что считает беседу конченной, и
сказал...
Тут уже совершенно очевидно, что зачинщиков нет, что это просто стихийный взрыв, в котором прорвалась, так
сказать, подпочва нашего обычного настроения. Подавлять можно, но овладеть никто
не умеет…
Трудно
сказать, что могло бы из этого выйти, если бы Перетяткевичи успели выработать и предложить какой-нибудь определенный план: идти толпой к генерал — губернатору, пустить камнями в окна исправницкого дома… Может быть, и ничего бы
не случилось, и мы разбрелись бы по домам, унося в молодых душах ядовитое сознание бессилия и ненависти. И только, быть может, ночью забренчали бы стекла в генерал — губернаторской комнате, давая повод к репрессиям против крамольной гимназии…
Да, правду
сказать, и впоследствии
не узнали ближе.
В один из карточных вечеров у отца об этом случае заговорили чиновники. Все сочувствовали и немного удивлялись Долгоногову. Одни думали, что ему
не сдобровать, другие догадывались, что, должно быть, у этого Долгоногова есть «сильная рука» в Петербурге. Отец с обычной спокойной категоричностью
сказал...
— А теперь… Га! Теперь — все покатилось кверху тормашками на белом свете. Недавно еще… лет тридцать назад, вот в этом самом Гарном Луге была еще настоящая шляхта… Хлопов держали в страхе… Чуть что… А! сохрани боже! Били, секли, мордовали!.. Правду тебе
скажу, — даже бывало жалко… потому что
не по — христиански… А теперь…
—
Не лучше ли, уважаемый собрат и сосед, бросить это грязное дело, —
сказал он. — Ну, случилось там… с кем
не бывает… Стоит ли мешать судейских крючков в соседские дела?
Об этой истории никто впоследствии
не смел напомнить капитану, и когда, узнав о ней, я спросил у двоюродной сестры: правда ли это? — она вдруг побледнела и с расширенными глазами упавшим голосом
сказала...
Эпизод этот залег в моей памяти каким-то странным противоречием, и порой, глядя, как капитан развивает перед Каролем какой-нибудь новый план, а тот слушает внимательно и спокойно, — я спрашивал себя: помнит ли Кароль, или забыл? И если помнит, то винит ли капитана? Или себя? Или никого
не винит, а просто носит в душе беспредметную горечь и злобу? Ничего нельзя было
сказать, глядя на суховатое морщинистое лицо, с колючей искоркой в глазах и с тонкими губами, сжатыми, точно от ощущения уксуса и желчи…
— Ну…
скажу вам откровенно: обыкновенное столовое вино…
не больше.
Нужно
сказать, что некрасивая фигура парубка
не возбуждала идеи о «благородном происхождении». Может быть он был посеян розой, но по странной игре природы вырос чертополохом. Только немногие черты выделяли его из остальной дворни: между прочим, он был страстный музыкант.