Неточные совпадения
С этой мыслью, вооружившись вдобавок двумя довольно безобразными лопастями из дранок и
бумаги наподобие крыльев, он взобрался
на забор, прыгнул, размахивая этими крыльями, и, разумеется, растянулся
на земле.
и заключало насмешливое изложение его служебных неудач и горестей. Крыжановский начал читать, но затем нервно скомкал
бумагу, сунул ее в карман и, посмотрев
на нас своими тускло — унылыми глазами, сказал только...
По вечерам в опустевших канцеляриях уездного суда горел какой-нибудь сальный огарок, стояла посудинка водки, лежало
на сахарной
бумаге несколько огурцов, и дежурные резались до глубокой ночи в карты…
Видишь: засветилось, глядит!» — то казалось, что под этими его жестами
на самой
бумаге начинают роиться живые формы, которые стоит только схватить…
Собрав гарнолужских понятых, он с злорадным торжеством явился к Антонию, отобрал у него всю
бумагу, перья, чернила и потребовал у «заведомого ябедника» подписку о «неимении оных принадлежностей и
на впредь будущие времена».
Брат
на время забросил даже чтение. Он достал у кого-то несколько номеров трубниковской газеты, перечитал их от доски до доски, затем запасся почтовой
бумагой, обдумывал, строчил, перемарывал, считал буквы и строчки, чтобы втиснуть написанное в рамки газетной корреспонденции, и через несколько дней упорной работы мне пришлось переписывать новое произведение брата. Начиналось оно словами...
Так еще недавно я выводил эти самые слова неинтересным почерком
на неинтересной почтовой
бумаге, и вот они вернулись из неведомой, таинственной «редакции» отпечатанными
на газетном листе и вошли сразу в несколько домов, и их теперь читают, перечитывают, обсуждают, выхватывают лист друг у друга.
Пиотровский крепко пожал мне руку и пригласил нас обоих к себе, в номер гостиницы. В углу этого номера стояли две пачки каких-то
бумаг, обвязанных веревками и обернутых газетными листами. Леонтович с почтением взглянул
на эти связки и сказал, понизив голос...
Брат получил «два злотых» (тридцать копеек) и подписался
на месяц в библиотеке пана Буткевича, торговавшего
на Киевской улице
бумагой, картинками, нотами, учебниками, тетрадями, а также дававшего за плату книги для чтения.
«…Ее отец сидел за столом в углублении кабинета и приводил в порядок
бумаги… Пронзительный ветер завывал вокруг дома… Но ничего не слыхал мистер Домби. Он сидел, погруженный в свою думу, и дума эта была тяжелее, чем легкая поступь робкой девушки. Однако лицо его обратилось
на нее, суровое, мрачное лицо, которому догорающая лампа сообщила какой-то дикий отпечаток. Угрюмый взгляд его принял вопросительное выражение.
Я ее крепко обнял, и так мы оставались долго. Наконец губы наши сблизились и слились в жаркий, упоительный поцелуй; ее руки были холодны как лед, голова горела. Тут между нами начался один из тех разговоров, которые
на бумаге не имеют смысла, которых повторить нельзя и нельзя даже запомнить: значение звуков заменяет и дополняет значение слов, как в итальянской опере.
Какие это люди на свете есть счастливые, что за одно словцо, так вот шепнет на ухо другому, или строчку продиктует, или просто имя свое напишет
на бумаге — и вдруг такая опухоль сделается в кармане, словно подушка, хоть спать ложись.
Артемий Филиппович. Вот и смотритель здешнего училища… Я не знаю, как могло начальство поверить ему такую должность: он хуже, чем якобинец, и такие внушает юношеству неблагонамеренные правила, что даже выразить трудно. Не прикажете ли, я все это изложу лучше
на бумаге?
Когда дошло дело до чистописания, я от слез, падавших
на бумагу, наделал таких клякс, как будто писал водой на оберточной бумаге.
Неточные совпадения
И сердцем далеко носилась // Татьяна, смотря
на луну… // Вдруг мысль в уме ее родилась… // «Поди, оставь меня одну. // Дай, няня, мне перо,
бумагу // Да стол подвинь; я скоро лягу; // Прости». И вот она одна. // Всё тихо. Светит ей луна. // Облокотясь, Татьяна пишет. // И всё Евгений
на уме, // И в необдуманном письме // Любовь невинной девы дышит. // Письмо готово, сложено… // Татьяна! для кого ж оно?
С каждым годом притворялись окна в его доме, наконец остались только два, из которых одно, как уже видел читатель, было заклеено
бумагою; с каждым годом уходили из вида более и более главные части хозяйства, и мелкий взгляд его обращался к бумажкам и перышкам, которые он собирал в своей комнате; неуступчивее становился он к покупщикам, которые приезжали забирать у него хозяйственные произведения; покупщики торговались, торговались и наконец бросили его вовсе, сказавши, что это бес, а не человек; сено и хлеб гнили, клади и стоги обращались в чистый навоз, хоть разводи
на них капусту, мука в подвалах превратилась в камень, и нужно было ее рубить, к сукнам, холстам и домашним материям страшно было притронуться: они обращались в пыль.
Бумаги, крепости
на мертвые <души> — все было теперь у чиновников!
Иван Антонович как будто бы и не слыхал и углубился совершенно в
бумаги, не отвечая ничего. Видно было вдруг, что это был уже человек благоразумных лет, не то что молодой болтун и вертопляс. Иван Антонович, казалось, имел уже далеко за сорок лет; волос
на нем был черный, густой; вся середина лица выступала у него вперед и пошла в нос, — словом, это было то лицо, которое называют в общежитье кувшинным рылом.
Экой я дурак в самом деле!» Сказавши это, он переменил свой шотландский костюм
на европейский, стянул покрепче пряжкой свой полный живот, вспрыснул себя одеколоном, взял в руки теплый картуз и
бумаги под мышку и отправился в гражданскую палату совершать купчую.