Неточные совпадения
Называется эта штука по — польски довольно странно: «Korabl i Lodzia» (ковчег и ладья), но
какой это имеет смысл,
сам отец объяснить нам не может; пожалуй, и никакого смысла не имеет…
Мать была очень испугана, застав все эти подарки. Когда отец пришел из суда, то в нашей квартирке разразилась одна из
самых бурных вспышек,
какие я только запомню. Он ругал вдову, швырял материи на пол, обвинял мать и успокоился лишь тогда, когда перед подъездом появилась тележка, на которую навалили все подарки и отослали обратно.
Когда через несколько лет молодой граф, отличавшийся безумною храбростью в сражениях с горцами, был прощен и вернулся на родину, то шляхтич пригласил соседей, при них сдал,
как простой управляющий,
самый точный отчет по имениям и огромные суммы, накопленные за время управления.
В будни он с
самого утра в синем кафтане ходил по двору, хлопоча по хозяйству,
как усердный управляющий.
И когда я теперь вспоминаю эту характерную, не похожую на всех других людей, едва промелькнувшую передо мной фигуру, то впечатление у меня такое,
как будто это —
само историческое прошлое Польши, родины моей матери, своеобразное, крепкое, по — своему красивое, уходит в какую-то таинственную дверь мира в то
самое время, когда я открываю для себя другую дверь, провожая его ясным и зорким детским, взглядом…
Но по мере того
как нога у нее заживала и
сама она, раскормленная и сытая, становилась благополучнее, ее благодарность исчезала. Прежде она шла на всякий мой зов, появляясь нивесть из
каких углов и закоулков, теперь случалось, что она ускользала от меня, явно «прикидываясь», что не слышит.
Я не знаю, что это за имя, но его так звали, и нам имя нравилось,
как и он
сам.
Она стала молиться,
как умела, а белая фигура быстро неслась по кругу, сначала по
самому краю степи, а потом все приближаясь и приближаясь к возу.
И по мере того
как она приближалась, было видно, что это — женщина, и что глаза у нее закрыты, и что она все растет, растет выше лесу, до
самого неба.
Закончилось это большим скандалом: в один прекрасный день баба Люба, уперев руки в бока, ругала Уляницкого на весь двор и кричала, что она свою «дытыну» не даст в обиду, что учить, конечно, можно, но не так… Вот посмотрите, добрые люди: исполосовал у мальчика всю спину. При этом баба Люба так яростно задрала у Петрика рубашку, что он завизжал от боли,
как будто у нее в руках был не ее сын, а
сам Уляницкий.
Знакомство с купленным мальчиком завязать было трудно. Даже в то время, когда пан Уляницкий уходил в свою должность, его мальчик сидел взаперти, выходя лишь за
самыми необходимыми делами: вынести сор, принести воды, сходить с судками за обедом. Когда мы при случае подходили к нему и заговаривали, он глядел волчком, пугливо потуплял свои черные круглые глаза и старался поскорее уйти,
как будто разговор с нами представлял для него опасность.
Иохим полюбил эту девушку, и она полюбила его, но когда моя мать по просьбе Иохима пошла к Коляновской просить отдать ему Марью, то властная барыня очень рассердилась, чуть ли не заплакала
сама, так
как и она и ее две дочери «очень любили Марью», взяли ее из деревни, осыпали всякими благодеяниями и теперь считали, что она неблагодарная…
Мы перебрались на одну кровать, у
самого окна, и лепились у стекол, заглядывая в эти щели, прислушиваясь к шуму и делясь своими впечатлениями, над которыми,
как огненная арка над городом, властно стояло одно значительное слово: царь!
Весь наш двор и кухня были, конечно, полны рассказами об этом замечательном событии. Свидетелем и очевидцем его был один только будочник, живший у
самой «фигуры». Он видел,
как с неба слетела огненная змея и села прямо на «фигуру», которая вспыхнула вся до последней дощечки. Потом раздался страшный треск, змея перепорхнула на старый пень, а «фигура» медленно склонилась в зелень кустов…
Но вот, при первых же звуках зловещего воя, вдруг произошла какая-то возня, из головы мары посыпался сноп искр, и
сама она исчезла, а солдат,
как ни в чем не бывало, через некоторое время закричал лодку…
Отец
сам рассказал нам, смеясь, эту историю и прибавил, что верят этому только дураки, так
как это просто старая сказка; но простой, темный народ верил, и кое — где уже полиция разгоняла толпы, собиравшиеся по слухам, что к ним ведут «рогатого попа». На кухне у нас следили за поповским маршрутом: передавали совершенно точно, что поп побывал уже в Петербурге, в Москве, в Киеве, даже в Бердичеве и что теперь его ведут к нам…
— Ну, что делать, — сказал Петр, — я и
сам вижу: умираешь… Все когда-нибудь умрем. Ты сегодня, а я завтра… Позовите священника, пусть приготовится,
как следует доброму христианину.
Когда это кончилось, мосье Гюгенет
сам беспечно бросился в воду и принялся нырять и плавать,
как утка. Затем, порядочно задышавшийся и усталый, он вышел на берег и только было стал залезать в рубаху,
как оба мальчика обсыпали его, в свою очередь, песком.
— Ну, вот. Я
сам слышал,
как Домбровский ябедничал Журавскому…
Детство часто беспечно проходит мимо
самых тяжелых драм, но это не значит, что оно не схватывает их чутким полусознанием. Я чувствовал, что в душе моего приятеля есть что-то, что он хранит про себя… Все время дорогой он молчал, и на лбу его лежала легкая складка,
как тогда, когда он спрашивал о порке.
Короткая фраза упала среди наступившей тишины с какой-то грубою резкостью. Все были возмущены цинизмом Петра, но — он оказался пророком. Вскоре пришло печальное известие: старший из сыновей умер от раны на одном из этапов, а еще через некоторое время кто-то из соперников сделал донос на
самый пансион. Началось расследование, и лучшее из училищ,
какое я знал в своей жизни, было закрыто. Старики ликвидировали любимое дело и уехали из города.
Эти «заставы», теперь, кажется, исчезнувшие повсеместно, составляли в то время характерную особенность шоссейных дорог, а характерную особенность
самих застав составляли шоссейные инвалиды николаевской службы, доживавшие здесь свои более или менее злополучные дни… Характерными чертами инвалидов являлись: вечно — дремотное состояние и ленивая неповоротливость движений, отмеченная еще Пушкиным в известном стихотворении, в котором поэт гадает о том,
какой конец пошлет ему судьба...
Перед
самым мостом ямщик круто повернул лошадей, наша «карета» качнулась, заскрипела, остановилась,
как будто в раздумьи, в покосившихся воротах и поплыла вниз по двору, поросшему зеленой муравкой.
Он встретил нас в
самый день приезда и, сняв меня,
как перышко, с козел, галантно помог матери выйти из коляски. При этом на меня пахнуло от этого огромного человека запахом перегара, и мать, которая уже знала его раньше, укоризненно покачала головой. Незнакомец стыдливо окосил глаза, и при этом я невольно заметил, что горбатый сизый нос его свернут совершенно «набекрень», а глаза как-то уныло тусклы…
«Хоть это и стоило денег», —
как с торжеством говорил
сам Крыжановский, — зато ядовитый донос потерял силу.
Вообще ближайшее знакомство с «уездным судом» дало мне еще раз в усложненном виде то
самое ощущение изнанки явлений,
какое я испытал в раннем детстве при виде сломанного крыльца. В Житомире отец ежедневно уезжал «на службу», и эта «служба» представлялась нам всем чем-то важным, несколько таинственным, отчасти роковым (это было «царство закона») и возвышенным.
Сам он всегда входил в это святилище с выражением торжественно — важным,
как в церковь, и это давало тон остальным.
Самая же гроза не была виновата. Ей так полагалось по законам природы. Бесправная и безответная среда только гнулась,
как под налетом вихря.
И даже более: довольно долго после этого
самая идея власти, стихийной и не подлежащей критике, продолжала стоять в моем уме, чуть тронутая где-то в глубине сознания,
как личинка трогает под землей корень еще живого растения. Но с этого вечера у меня уже были предметы первой «политической» антипатии. Это был министр Толстой и, главное, — Катков, из-за которых мне стал недоступен университет и предстоит изучать ненавистную математику…
Другая фигура, тоже еще в Житомире. Это священник Овсянкин… Он весь белый,
как молоко, с прекрасными синими глазами. В этих глазах постоянно светилось выражение какого-то доброго беспокойства. И когда порой, во время ответа, он так глядел в мои глаза, то мне казалось, что он чего-то ищет во мне с ласковой тревогой, чего-то нужного и важного для меня и для него
самого.
Взойдя на кафедру, останавливался,
как Лотоцкий, всегда в одной позе, держась рукой за клок волос, по странной игре природы торчавший у
самого горла (борода и усы у него не росли).
— Ну, это еще ничего, — сказал он весело. И затем, вздохнув, прибавил: — Лет через десять буду жарить слово в слово. Ах, господа, господа! Вы вот смеетесь над нами и не понимаете,
какая это в сущности трагедия. Сначала вcе так живо!
Сам еще учишься, ищешь новой мысли, яркого выражения… А там год за годом, — застываешь, отливаешься в форму…
Но
самое большое впечатление произвело на него обозрение Пулковской обсерватории. Он купил и себе ручной телескоп, но это совсем не то. В Пулковскую трубу на луне «
как на ладони видно: горы, пропасти, овраги… Одним словом — целый мир,
как наша земля. Так и ждешь, что вот — вот поедет мужик с телегой… А кажется маленькой потому, что, понимаешь, тысячи, десятки тысяч… Нет, что я говорю: миллионы миллионов миль отделяют от луны нашу землю».
По преданию — «магазин» был единственным остатком богатой панской усадьбы, служившей центром для гарно — лужской шляхты. Капитан дорожил им,
как эмблемой.
Самый крупный из «помещиков» Гарного Луга, хотя человек сравнительно новый, — он вместе с этой древней постройкой
как бы наследовал первенствующее положение…
Это был жестокий удар всему панству. Пан Погорельский плакал,
как бобр, по выражению капитана, оплакивая порчу нравов, — periculum in mores nobilitatis harno-lusiensis. Только
сам Лохманович отнесся к неприятной случайности вполне философски. Дня через два, спокойный и величавый,
как всегда, он явился к капитану.
Едва ли
самая злая газетная полемика так волнует теперь литературных противников,
как волновала и
самих участников, и местное общественное мнение эта борьба капитана с злым ябедником, слава которого колебалась,
как иная литературная репутация под ударами новой критики.
Судьба чуть не заставила капитана тяжело расплатиться за эту жестокость. Банькевич подхватил его рассказ и послал донос, изложив довольно точно
самые факты, только, конечно, лишив их юмористической окраски. Время было особенное, и капитану пришлось пережить несколько тяжелых минут. Только вид бедного старика, расплакавшегося,
как ребенок, в комиссии, убедил даже жандарма, что такого вояку можно было вербовать разве для жестокой шутки и над ним, и над
самим делом.
Даже выражение его смешных губ напоминало
как будто не
самое безобразие, а пародию на чье-то безобразие.
Несколько человек едва справились с освирепевшим парубком, а лошади до
самого вечера дрожали,
как в лихорадке, неперестающею мелкою дрожью.
А так
как капитан
сам тоже обладал жилкой изобретателя — самоучки, то их соединяла
как будто симпатия родственных натур.
Знал ли
сам Антось «простую» историю своего рождения или нет?.. Вероятно, знал, но так же вероятно, что эта история не казалась ему простой… Мне вспоминается
как будто особое выражение на лице Антося, когда во время возки снопов мы с ним проезжали мимо Гапкиной хаты. Хата пустовала, окна давно были забиты досками, стены облупились и покосились… И над нею шумели высокие деревья, еще гуще и буйнее разросшиеся с тех пор,
как под ними явилась новая жизнь…
Какие чувства рождал в душе Антося этот шум?
Несмотря на экстренно некрасивую наружность, годам к двадцати Антось выработался в настоящего деревенского ловеласа. Из
самого своего безобразия он сделал орудие своеобразного грубоватого юмора. Кроме того, женское сердце чутко, и деревенские красавицы разгадали, вероятно, сердце артиста под грубой оболочкой.
Как бы то ни было, со своими шутками и скрипицей Антось стал душой общества на вечерницах.
Брился он всегда
сам, и так
как это становилось для него все труднее, то он задумал более радикальное средство: завел тонкие стальные щипчики и выщипывал волосок за волоском.
Инцидент был исчерпан. В первый еще раз такое столкновение разрешилось таким образом. «Новый учитель» выдержал испытание. Мы были довольны и им, и — почти бессознательно — собою, потому что также в первый раз не воспользовались слабостью этого юноши,
как воспользовались бы слабостью кого-нибудь из «старых».
Самый эпизод скоро изгладился из памяти, но какая-то ниточка своеобразной симпатии, завязавшейся между новым учителем и классом, осталась.
— Теперь, господа, отдохнем. Я вам говорил уже, что значит мыслить понятиями. А вот сейчас вы услышите,
как иные люди мыслят и объясняют
самые сложные явления образами. Вы знаете уже Тургенева?
— Эх, Маша, Маша! И вы туда же!.. Да, во — первых, я вовсе не пьяница; а во — вторых, знаете ли вы, для чего я пью? Посмотрите-ка вон на эту ласточку… Видите,
как она смело распоряжается своим маленьким телом, куда хочет, туда его и бросит!.. Вон взвилась, вон ударилась книзу, даже взвизгнула от радости, слышите? Так вот я для чего пью, Маша, чтобы испытать те
самые ощущения, которые испытывает эта ласточка… Швыряй себя, куда хочешь, несись, куда вздумается…»
В городе начали поговаривать,
как о предполагаемой невесте Авдиева, о той
самой девушке, в которую, в числе других, был влюблен и я.
В это время взгляд мой случайно упал на фигуру Балмашевского. Он подошел в
самом начале разговора и теперь, стоя у стола, перелистывал журнал. На его тонких губах играла легкая улыбка. Глаза были,
как всегда, занавешены тяжелыми припухшими веками, но я ясно прочел в выражении его лица сочувственную поддержку и одобрение. Степан Яковлевич спустил тон и сказал...
Уже раньше, прочитав книгу, я сравнивал порой прочитанную книгу с впечатлениями
самой жизни, и меня занимал вопрос: почему в книге всегда
как будто «иначе».
Я не пошел с ними. Мое самолюбие было оскорблено: меня третировали,
как мальчика. Кроме того, я был взволнован и задет
самой сущностью спора и теперь, расхаживая вокруг клумбы, на которой чуть светились цветы ранней осени, вспоминал аргументы отца и придумывал новые.