Неточные совпадения
Восстановить свои потомственно — дворянские права отец никогда
не стремился, и, когда он умер, мы оказались «сыновьями надворного советника», с правами беспоместного служилого дворянства, без всяких реальных связей с дворянской средой, да, кажется, и с
какой бы то ни было другой.
Бедные лошади худели и слабели, но отец до такой степени верил в действительность научного средства, что совершенно
не замечал этого, а на тревожные замечания матери:
как бы лошади от этой науки
не издохли, отвечал...
Как бы то ни было, опыт больше
не возобновлялся…
На площадь, конечно, нас
не пустили, но лакей Гандыло, который убежал туда за толпой, рассказывал потом в кухне с большим увлечением,
как на эшафоте палач уложил «смертоубийцу» на «кобылу»,
как расправлял кнут и при этом будто
бы приговаривал...
После похорон некоторое время во дворе толковали, что ночью видели старого «коморника»,
как при жизни, хлопотавшим по хозяйству. Это опять была с его стороны странность, потому что прежде он всегда хлопотал по хозяйству днем… Но в то время, кажется, если
бы я встретил старика где-нибудь на дворе, в саду или у конюшни, то, вероятно,
не очень
бы удивился, а только, пожалуй, спросил
бы объяснения его странного и ни с чем несообразного поведения, после того
как я его «
не укараулил»…
Потом на «тот свет» отправился пан Коляновский, который, по рассказам, возвращался оттуда по ночам. Тут уже было что-то странное. Он мне сказал: «
не укараулишь», значит,
как бы скрылся, а потом приходит тайком от домашних и от прислуги. Это было непонятно и отчасти коварно, а во всем непонятном, если оно вдобавок сознательно, есть уже элемент страха…
Он говорил с печальным раздумием. Он много и горячо молился, а жизнь его была испорчена. Но обе эти сентенции внезапно слились в моем уме,
как пламя спички с пламенем зажигаемого фитиля. Я понял молитвенное настроение отца: он, значит, хочет чувствовать перед собой бога и чувствовать, что говорит именно ему и что бог его слышит. И если так просить у бога, то бог
не может отказать, хотя
бы человек требовал сдвинуть гору…
Мое настроение падало. Я чувствовал, что мать меня сейчас хватится и пошлет разыскивать, так
как братья и сестры, наверное, уже спят. Нужно
бы еще повторить молитву, но… усталость быстро разливалась по всему телу, ноги начали ныть от ходьбы, а главное — я чувствовал, что уже сомневаюсь. Значит, ничего
не выйдет.
Из разговоров старших я узнал, что это приходили крепостные Коляновской из отдаленной деревни Сколубова просить, чтобы их оставили по — старому — «мы ваши, а вы наши». Коляновская была барыня добрая. У мужиков земли было довольно, а по зимам почти все работники расходились на разные работы. Жилось им, очевидно, тоже лучше соседей, и «щось буде» рождало в них тревогу —
как бы это грядущее неизвестное их «
не поровняло».
Сердце у меня стучало, и я боялся,
как бы незнакомцы
не открыли по этому стуку моего присутствия…
Былина о «Коршуне — Мине и Прометее — Буйвиде», конечно,
не могла
бы найти места в этом журнале,
как и другие, порой несомненно остроумные сатиры безыменных поэтов — школьников…
Опять дорога, ленивое позванивание колокольчика, белая лента шоссе с шуршащим под колесами свежим щебнем, гулкие деревянные мосты, протяжный звон телеграфа… Опять станция, точь — в-точь похожая на первую, потом синие сумерки, потом звездная ночь и фосфорические облака,
как будто налитые лунным светом… Мать стучит в оконце за козлами, ямщик сдерживает лошадей. Мать спрашивает,
не холодно ли мне,
не сплю ли я и
как бы я
не свалился с козел.
Как бы то ни было, теперь он служил архивариусом, получал восемь рублей в месяц, ходит в засаленном костюме, вид имел
не то высокомерный,
не то унылый и в общем — сильно потертый.
«Зерцало» было
как бы средоточием жизни всего этого промозглого здания, наполненного жалкими несчастливцами, вроде Крыжановского или Ляцковского. Когда нам в неприсутственные часы удавалось проникать в святилище уездного суда, то и мы с особой осторожностью проходили мимо зерцала. Оно казалось нам какой-то волшебной скинией. Слово, неосторожно сказанное «при зерцале», было уже
не простое слово. Оно влекло за собой серьезные последствия.
—
Как что? Значит, солнце
не могло остановиться по слову Иисуса Навина… Оно стояло и прежде… А если земля все-таки продолжала вертеться, то, понимаешь, — никакого толку и
не вышло
бы…
В церковь я ходил охотно, только попросил позволения посещать
не собор, где ученики стоят рядами под надзором начальства, а ближнюю церковь св. Пантелеймона. Тут, стоя невдалеке от отца, я старался уловить настоящее молитвенное настроение, и это удавалось чаще, чем где
бы то ни было впоследствии. Я следил за литургией по маленькому требнику. Молитвенный шелест толпы подхватывал и меня, какое-то широкое общее настроение уносило, баюкая,
как плавная река. И я
не замечал времени…
Но его
не видят. Тишина кажется еще безжизненнее и мертвее от ровного, неуловимого жужжания и вскрикиваний. Становится жутко, томительно, почти страшно. Хочется
как будто проснуться, громко вскрикнуть, застучать, опрокинуть что-нибудь, вообще сделать что-нибудь такое, что промчалось
бы по коридорам, ринулось в классные двери, наполнило
бы все это здание грохотом, шумом, тревогой…
И все это время
не было недостатка в 125–летних стариках, которые могли
бы, «
как очевидцы», передавать друг другу летопись веков.
Мы все, молодежь, сочувствовали Антосю и вместе с ним придумывали новые тайники, но и это было только непосредственное чувство: мы готовы были укрыть Антося от капитанского гнева,
как укрыли
бы от грозы,
не рассуждая о том, права эта гроза или нет…
Инцидент был исчерпан. В первый еще раз такое столкновение разрешилось таким образом. «Новый учитель» выдержал испытание. Мы были довольны и им, и — почти бессознательно — собою, потому что также в первый раз
не воспользовались слабостью этого юноши,
как воспользовались
бы слабостью кого-нибудь из «старых». Самый эпизод скоро изгладился из памяти, но какая-то ниточка своеобразной симпатии, завязавшейся между новым учителем и классом, осталась.
Было в этом что-то хорошее, теплое, действовавшее на толпу сорванцов уже тем, что юный учитель был для нас
не только машиной, задающей уроки, но и человеком, в маленьком счастье которого мы принимали
как бы некоторое участие.
Но я
не испугался,
не пытался увернуться и убежать, хотя мог
бы, так
как передо мной заранее рисовалась в темноте высокая, точно длинный столб, фигура приближавшегося Степана Яковлевича…
С Бродским мы никогда уже
не встречались. Жизнь развела нас далеко, и теперь, когда передо мной так ярко встал его милый образ, когда так хотелось
бы опять пожать его сильную добрую руку, его давно уже нет на свете… Жизнь полна встреч и разлук, и
как часто приходится поздно жалеть о невозможности сделать то, о чем как-то забывалось в свое время…
Некоторое время,
как и тогда, я
не узнавал своей комнаты: в щели ставен лились яркие, горячие лучи весеннего солнца, и это казалось мне несообразностью: там, на дворе, теперь должна
бы быть зима с пушистым снегом, а иначе… иначе, значит, нет на свете и девочки в серенькой шубке с белым воротником.
Мальчик оставался все тем же медвежонком, смотрел так же искоса
не то угрюмо,
не то насмешливо и, видимо, предоставлял мосье Одифре делать с собой что угодно, нимало
не намереваясь оказывать ему в этих облагораживающих усилиях
какое бы то ни было содействие…
— Ах,
как он танцует! Почему
бы вам
не танцовать так же…
Неточные совпадения
Так мысль ее далече бродит: // Забыт и свет и шумный бал, // А глаз меж тем с нее
не сводит // Какой-то важный генерал. // Друг другу тетушки мигнули, // И локтем Таню враз толкнули, // И каждая шепнула ей: // «Взгляни налево поскорей». — // «Налево? где? что там такое?» — // «Ну, что
бы ни было, гляди… // В той кучке, видишь? впереди, // Там, где еще в мундирах двое… // Вот отошел… вот боком стал… — // «Кто? толстый этот генерал?»
Но я
не создан для блаженства; // Ему чужда душа моя; // Напрасны ваши совершенства: // Их вовсе недостоин я. // Поверьте (совесть в том порукой), // Супружество нам будет мукой. // Я, сколько ни любил
бы вас, // Привыкнув, разлюблю тотчас; // Начнете плакать: ваши слезы //
Не тронут сердца моего, // А будут лишь бесить его. // Судите ж вы,
какие розы // Нам заготовит Гименей // И, может быть, на много дней.
Когда б он знал,
какая рана // Моей Татьяны сердце жгла! // Когда
бы ведала Татьяна, // Когда
бы знать она могла, // Что завтра Ленский и Евгений // Заспорят о могильной сени; // Ах, может быть, ее любовь // Друзей соединила б вновь! // Но этой страсти и случайно // Еще никто
не открывал. // Онегин обо всем молчал; // Татьяна изнывала тайно; // Одна
бы няня знать могла, // Да недогадлива была.
Недуг, которого причину // Давно
бы отыскать пора, // Подобный английскому сплину, // Короче: русская хандра // Им овладела понемногу; // Он застрелиться, слава Богу, // Попробовать
не захотел, // Но к жизни вовсе охладел. //
Как Child-Harold, угрюмый, томный // В гостиных появлялся он; // Ни сплетни света, ни бостон, // Ни милый взгляд, ни вздох нескромный, // Ничто
не трогало его, //
Не замечал он ничего.
Наконец кучер, потерявши терпение, прогнал и дядю Митяя и дядю Миняя, и хорошо сделал, потому что от лошадей пошел такой пар,
как будто
бы они отхватали
не переводя духа станцию.