Неточные совпадения
И рокотание колес я тоже в первый раз выделил в своем сознании как особое явление,
и в первый же раз я не спал
так долго…
Не знаю уж по какой логике, — но лакей Гандыло опять принес отцовскую палку
и вывел меня на крыльцо, где я, — быть может, по связи с прежним эпизодом
такого же рода, — стал крепко бить ступеньку лестницы.
Купание мое на этот раз
так и не состоялось.
Пока мать плескалась в воде с непонятным для меня наслаждением, я сидел на скамье, надувшись, глядел на лукавую зыбь, продолжавшую играть
так же заманчиво осколками неба
и купальни,
и сердился…
Я переставал чувствовать себя отдельно от этого моря жизни,
и это было
так сильно, что, когда меня хватились
и брат матери вернулся за мной, то я стоял на том же месте
и не откликался…
Я вспомнил о нем только уже через несколько лет,
и когда вспомнил, то даже удивился,
так как мне представлялось в то время, что мы жили в этом доме вечно
и что вообще в мире никаких крупных перемен не бывает.
Если бы я имел ясное понятие о творении, то, вероятно, сказал бы тогда, что мой отец (которого я знал хромым)
так и был создан с палкой в руке, что бабушку бог сотворил именно бабушкой, что мать моя всегда была
такая же красивая голубоглазая женщина с русой косой, что даже сарай за домом
так и явился на свет покосившимся
и с зелеными лишаями на крыше.
И сам я, казалось, всегда был
таким же мальчиком с большой головой, причем старший брат был несколько выше меня, а младший ниже…
Когда однажды мы, дети, спросили, что это
такое, то отец ответил, что это наш «герб»
и что мы имеем право припечатывать им свои письма, тогда как другие люди этого права не имеют.
А вот есть еще герб,
так тот называется проще: «pchła na bęnbenku hopki tnie»,
и имеет более смысла, потому что казаков
и шляхту в походах сильно кусали блохи…
Таким образом, к первому же представлению о наших дворянских «клейнодах» отец присоединил оттенок насмешки,
и мне кажется, что это у него было сознательно.
Так он
и сошел в могилу, мало знакомый нам, его детям.
Все признавали, от мелкого торговца до губернского начальства, что нет
такой силы, которая бы заставила судью покривить душою против совести
и закона, но…
и при этом находили, что если бы судья вдобавок принимал умеренные «благодарности», то было бы понятнее, проще
и вообще «более по — людски»…
Вдова вела процесс «по праву бедности», не внося гербовых пошлин,
и все предсказывали ей неудачу,
так как дело все-таки было запутанное, а на суд было оказано давление.
Вдова тоже приходила к отцу, хотя он не особенно любил эти посещения. Бедная женщина, в трауре
и с заплаканными глазами, угнетенная
и робкая, приходила к матери, что-то рассказывала ей
и плакала. Бедняге все казалось, что она еще что-то должна растолковать судье; вероятно, это все были ненужные пустяки, на которые отец только отмахивался
и произносил обычную у него в
таких случаях фразу...
Но тут вышло неожиданное затруднение. Когда очередь дошла до куклы, то сестра решительно запротестовала,
и протест ее принял
такой драматический характер, что отец после нескольких попыток все-таки уступил, хотя
и с большим неудовольствием.
И в
таком виде дело выйдет за пределы уездного суда в сенат, а может быть,
и выше.
Что законы могут быть плохи, это опять лежит на ответственности царя перед богом, — он, судья,
так же не ответственен за это, как
и за то, что иной раз гром с высокого неба убивает неповинного ребенка…
Я не знаю, существует ли теперь эта цельность хоть в одной чиновничьей душе в
такой неприкосновенности
и полноте.
Дед оскорбил барчука
и ушел от него нищим,
так как во все время управления имениями не позволял себе «самовольно» определить цифру своего жалованья.
Подвести жизненные итоги — дело очень трудное. Счастье
и радость
так перемешаны с несчастием
и горем, что я теперь не знаю, был ли счастлив или несчастен брак моих родителей…
Таким образом жизнь моей матери в самом начале оказалась связанной с человеком старше ее больше чем вдвое, которого она еще не могла полюбить, потому что была совершенно ребенком, который ее мучил
и оскорблял с первых же дней
и, наконец, стал калекой…
И все-таки я не могу сказать — была ли она несчастна…
Мы очень жалели эту трубу, но отец с печальной шутливостью говорил, что этот долгополый чиновник может сделать
так, что он
и мама не будут женаты
и что их сделают монахами.
А
так как у неженатых
и притом монахов не должно быть детей, то значит, — прибавлял отец, —
и вас не будет.
Оказалось, однако, что кризис миновал благополучно,
и вскоре пугавшие нас консисторские фигуры исчезли. Но я
и теперь помню ту минуту, когда я застал отца
и мать
такими растроганными
и исполненными друг к другу любви
и жалости. Значит, к тому времени они уже сжились
и любили друг друга тихо, но прочно.
А
так как он был человек с фантазиями
и верил в чудодейственные универсальные средства, то нам пришлось испытать на себе благодетельное действие аппретур на руках, фонтанелей за ушами, рыбьего жира с хлебом
и солью, кровоочистительного сиропа Маттеи, пилюль Мориссона
и даже накалывателя некоего Боншайта, который должен был тысячью мелких уколов усиливать кровообращение.
Это было большое варварство, но вреда нам не принесло,
и вскоре мы «закалились» до
такой степени, что в одних рубашках
и босые спасались по утрам с младшим братом в старую коляску, где, дрожа от холода (дело было осенью, в период утренних заморозков), ждали, пока отец уедет на службу.
А
так как при этом мы весь день проводили, невзирая ни на какую погоду, на воздухе, почти без всякого надзора, то вскоре даже мнительность отца уступила перед нашим неизменно цветущим видом
и неуязвимостью…
Так, однажды он купил где-то брошюру, автор которой уверял, что при помощи буры, селитры
и, кажется, серного цвета можно изумительно раскармливать лошадей при чрезвычайно скромных порциях обычного лошадиного корма.
Бедные лошади худели
и слабели, но отец до
такой степени верил в действительность научного средства, что совершенно не замечал этого, а на тревожные замечания матери: как бы лошади от этой науки не издохли, отвечал...
— То-то вот
и есть, что ты дурак! Нужно, чтобы значило,
и чтобы было с толком,
и чтобы другого слова как раз с
таким значением не было… А
так — мало ли что ты выдумаешь!.. Ученые не глупее вас
и говорят не на смех…
На каждом шагу барабанщиков барабаны приподнимались на их левой ноге, но дробь лилась безостановочно,
такая же мерная
и зловещая…
— Отец
и мать тебя не учили,
так я тебя научу.
Когда она лежала на земле, я смотрел
и на нее,
и на образовавшийся
таким образом пролет над воротами с
таким же чувством, как
и на странную фигуру Коляновского.
И когда я теперь вспоминаю эту характерную, не похожую на всех других людей, едва промелькнувшую передо мной фигуру, то впечатление у меня
такое, как будто это — само историческое прошлое Польши, родины моей матери, своеобразное, крепкое, по — своему красивое, уходит в какую-то таинственную дверь мира в то самое время, когда я открываю для себя другую дверь, провожая его ясным
и зорким детским, взглядом…
Так она поступила
и в один жаркий день, когда я, рассорившись с братом, почувствовал особенную потребность в ее дружбе. Она проходила мимо садового забора
и, когда я ее позвал, попыталась лукаво проскользнуть в щель. Но я все-таки успел захватить ее…
Я знал с незапамятных времен, что у нас была маленькая сестра Соня, которая умерла
и теперь находится на «том свете», у бога. Это было представление немного печальное (у матери иной раз на глазах бывали слезы), но вместе светлое: она — ангел, значит, ей хорошо. А
так как я ее совсем не знал, то
и она,
и ее пребывание на «том свете» в роли ангела представлялось мне каким-то светящимся туманным пятнышком, лишенным всякого мистицизма
и не производившим особенного впечатления…
Я не знаю, что это за имя, но его
так звали,
и нам имя нравилось, как
и он сам.
Но уже через полчаса после первого знакомства в этом долговязом мальчике вспыхнула
такая масса непосредственного веселья
и резвости, что мы были совершенно очарованы.
Жили они на песчаной кладбищенской улице, почти у самого кладбища,
и я в первый раз почувствовал, что
такое смерть…
Славек,
такой же тонкий, еще как будто выше ростом, в
такой же темно-зеленой курточке с белыми воротничками лежал на столе, как
и пан Коляновский — совершенно белый
и неподвижный.
Но родители не поверили
и все-таки высекли.
У матери вид был испуганный: она боялась за нас (хотя тогда не
так еще верили в «заразу»)
и плакала о чужом горе.
—
И вдруг, —
так приблизительно рассказывал Скальский печально — спокойным
и убежденным голосом, — слышу: кто-то стучится в окно… вот
так: раз, два
и три…
А луна светит ярко,
так все
и заливает…
Встал я опять, подошел к окну, гляжу: в нижнее стекло бьется что-то… маленький комочек
такой, бьется
и стукает…
Я опять отошел,
и вдруг сердце у меня
так и упало…
— Что ж
такое? — сказал опять отец спокойно. — Ну, прилетел жук,
и больше ничего.
— Нет, не говори…
Так он стучался… особенно.
И потом летел
и стонал. А я глядел,
и сердце у меня рвалось за ним…