Неточные совпадения
Это
было…
в 1849 году, и отцу предлагалась должность уездного судьи
в губернском
городе. Через двадцать лет он умер
в той же должности
в глухом уездном городишке…
Это
была, кажется, последняя «торговая казнь»
в нашем
городе…
В одной деревне стала являться мара… Верстах
в сорока от нашего
города, за густым, почти непрерывным лесом, от которого, впрочем, теперь,
быть может, остались жалкие следы, — лежит местечко Чуднов.
В лесу
были рассеяны сторожки и хаты лесников, а кое — где над лесной речушкой
были и целые поселки.
Не помню, у кого именно из нашей прислуги, чуть ли не у Петра,
были в этих местах родные, приезжавшие порой
в наш
город.
В нашем переулке
было как-то особенно тихо, рокот экипажей по мощеным улицам
города тоже стихал, и оттого яснее выступал непривычный звон…
Все это, по — видимому, нимало не действовало на Дешерта. Это
была цельная крепостническая натура, не признававшая ничего, кроме себя и своей воли…
Города он не любил: здесь он чувствовал какие-то границы, которые вызывали
в нем постоянное глухое кипение, готовое ежеминутно прорваться… И это-то
было особенно неприятно и даже страшно хозяевам.
Я лично ничего подобного не видел, может
быть, потому, что жил
в городе…
Для выслушания «манифеста»
в город были «согнаны» представители от крестьян, и уже накануне улицы переполнились сермяжными свитами.
Это последнее обстоятельство объяснялось тем, что
в народе прошел зловещий слух: паны взяли верх у царя, и никакой опять свободы не
будет. Мужиков сгоняют
в город и
будут расстреливать из пушек…
В панских кругах, наоборот, говорили, что неосторожно
в такое время собирать
в город такую массу народа. Толковали об этом накануне торжества и у нас. Отец по обыкновению махал рукой: «Толкуй больной с подлекарем!»
В день торжества
в центре
города на площади квадратом
были расставлены войска.
В селах помещики,
в городах — среднее сословие
были поляки или, во всяком случае, люди, говорившие по — польски.
И я, действительно, не заснул.
В городе был каменный театр, и на этот раз его снимала польская труппа. Давали историческую пьесу неизвестного мне автора, озаглавленную «Урсула или Сигизмунд III»…
В сентябре 1861 года
город был поражен неожиданным событием. Утром на главной городской площади, у костела бернардинов,
в пространстве, огражденном небольшим палисадником, публика, собравшаяся на базар, с удивлением увидела огромный черный крест с траурно — белой каймой по углам, с гирляндой живых цветов и надписью: «
В память поляков, замученных
в Варшаве». Крест
был высотою около пяти аршин и стоял у самой полицейской будки.
Были вызваны войска. К вечеру толпа все еще не расходилась, и
в сумерках ее разогнали…
В городе это произвело впечатление взрыва. Рассказывали, как грубо преследуемые женщины кидались во дворы и подъезды, спасались
в магазинах. А «арест креста при полиции» вызывал смущение даже
в православном населении, привыкшем к общим с католиками святыням…
С этих пор патриотическое возбуждение и демонстрации разлились широким потоком.
В городе с барабанным боем
было объявлено военное положение.
В один день наш переулок
был занят отрядом солдат. Ходили из дома
в дом и отбирали оружие. Не обошли и нашу квартиру: у отца над кроватью, на ковре, висел старый турецкий пистолет и кривая сабля. Их тоже отобрали… Это
был первый обыск, при котором я присутствовал. Процедура показалась мне тяжелой и страшной.
Банды появились уже и
в нашем крае. Над жизнью
города нависала зловещая тень. То и дело
было слышно, что тот или другой из знакомых молодых людей исчезал. Ушел «до лясу». Остававшихся паненки иронически спрашивали: «Вы еще здесь?» Ушло до лясу несколько юношей и из пансиона Рыхлинского…
Казней
в нашем
городе, если не ошибаюсь,
были три. Казнили так называемых жандармов — вешателей и примкнувших к восстанию офицеров русской службы.
Фургоны
были запряжены верблюдами, которых
в городе татары показывали за деньги.
Короткая фраза упала среди наступившей тишины с какой-то грубою резкостью. Все
были возмущены цинизмом Петра, но — он оказался пророком. Вскоре пришло печальное известие: старший из сыновей умер от раны на одном из этапов, а еще через некоторое время кто-то из соперников сделал донос на самый пансион. Началось расследование, и лучшее из училищ, какое я знал
в своей жизни,
было закрыто. Старики ликвидировали любимое дело и уехали из
города.
В городе Дубно нашей губернии
был убит уездный судья. Это
был поляк, принявший православие, человек от природы желчный и злой. Положение меж двух огней озлобило его еще больше, и его имя приобрело мрачную известность. Однажды, когда он возвращался из суда, поляк Бобрик окликнул его сзади. Судья оглянулся, и
в то же мгновение Бобрик свалил его ударом палки с наконечником
в виде топорика.
Он наскоро собрался и уехал. На каникулы мы ездили к нему, но затем вернулись опять
в Житомир, так как
в Дубно не
было гимназии. Ввиду этого отец через несколько месяцев попросил перевода и
был назначен
в уездный
город Ровно. Там он заболел, и мать с сестрой уехали к нему.
Тюрьма стояла на самом перевале, и от нее уже
был виден
город, крыши домов, улицы, сады и широкие сверкающие пятна прудов… Грузная коляска покатилась быстрее и остановилась у полосатой заставы шлагбаума. Инвалидный солдат подошел к дверцам, взял у матери подорожную и унес ее
в маленький домик, стоявший на левой стороне у самой дороги. Оттуда вышел тотчас же высокий господин, «команду на заставе имеющий»,
в путейском мундире и с длинными офицерскими усами. Вежливо поклонившись матери, он сказал...
Мы узнали, частью от него самого, частью от других, что когда-то он
был богатым помещиком и
в город приезжал на отличной четверке.
Увы! За первой остановкой последовала вторая, за ней третья,
в пока мы дошли до центра
города, пан Крыжановский стал совершенно неузнаваем. Глаза его гордо сверкали, уныние исчезло, но, — что уже
было совсем плохо, — он стал задирать прохожих, оскорблять женщин, гоняться за евреями… Около нас стала собираться толпа. К счастью, это
было уже близко от дома, и мы поспешили ретироваться во двор.
Из нашей гимназии он
был переведен
в другой
город, и здесь его жена — добродушная женщина, которую роковая судьба связала с маниаком, — взяла разрешение держать ученическую квартиру.
В городе и кругом
города было много прудов и речек, но катанье на лодке
было воспрещено, а для купанья
была отведена лужа, где мочили лен.
В городе он
был тогда
в первый раз и отнесся к его чудесам с почтительным вниманием.
Мы
были на летних каникулах
в Гарном Луге, когда мать, оставшаяся это лето
в городе, прислала известие, чтобы мы все приезжали. Отцу плохо.
Дня через три
в гимназию пришла из
города весть: нового учителя видели пьяным… Меня что-то кольнуло
в сердце. Следующий урок он пропустил. Одни говорили язвительно: с «похмелья», другие — что устраивается на квартире. Как бы то ни
было, у всех шевельнулось чувство разочарования, когда на пороге, с журналом
в руках, явился опять Степан Яковлевич для «выразительного» чтения.
Быть может, во веем
городе я один стою вот здесь, вглядываясь
в эти огни и тени, один думаю о них, один желал бы изобразить и эту природу, и этих людей так, чтобы все
было правда и чтобы каждый нашел здесь свое место.
В городе начали поговаривать, как о предполагаемой невесте Авдиева, о той самой девушке,
в которую,
в числе других,
был влюблен и я.
Это
был Гаврило Жданов, впоследствии мой приятель, недавно приехавший
в наш
город, чтобы поступить
в один из старших классов гимназии.
Можно
было легко угадать, что Авдиеву
будет трудно ужиться с этим неуклонным человеком. А Авдиев вдобавок ни
в чем не менял своего поведения. По — прежнему читал нам
в классах новейших писателей; по — прежнему мы собирались у него группами на дому; по — прежнему порой
в городе рассказывали об его выходках…
В это время мне довелось
быть в одном из
городов нашего юга, и здесь я услышал знакомую фамилию. Балмашевский
был в этом
городе директором гимназии. У меня сразу ожили воспоминания о нашем с Гаврилой посягательстве на права государственного совета, о симпатичном вмешательстве Балмашевского, и мне захотелось повидать его. Но мои знакомые, которым я рассказал об этом эпизоде, выражали сомнение: «Нет, не может
быть! Это, наверное, другой!»
Оказалось, что это
был тот же самый Балмашевский, но… возмутивший всех циркуляр он принялся применять не токмо за страх, но и за совесть: призывал детей, опрашивал, записывал «число комнат и прислуги». Дети уходили испуганные, со слезами и недобрыми предчувствиями, а за ними исполнительный директор стал призывать беднейших родителей и на точном основании циркуляра убеждал их, что воспитывать детей
в гимназиях им трудно и нецелесообразно. По
городу ходила его выразительная фраза...
Наибольшее волнение
в городе было вызвано его письмом о вечере
в местном клубе, куда
были допущены гимназисты.
Запрещение гимназистам посещать клуб
было, кажется, их единственным практическим результатом. Впрочем, однажды,
в самом центре
города, у моста, починали фонарь. Несколько раз
в темные вечера
в честь гласности горел огонек… Это
было все-таки торжество. Каждый, кто проходил мимо этого фонаря глухою ночью, думал: «А! пробрал их трубниковский корреспондент».
К концу гимназического курса
в моей душе начало складываться из всего этого брожения некоторое, правда, довольно туманное представление о том, чем мне
быть за гранью гимназии и нашего
города.
Часов
в пять чудного летнего утра
в конце июня 1870 года с книжками филаретовского катехизиса и церковной истории я шел за
город к грабовой роще.
В этот день
был экзамен по «закону божию», и это
был уже последний.
Это
был первый «агитатор», которого я увидел
в своей жизни. Он прожил
в городе несколько дней, ходил по вечерам гулять на шоссе, привлекая внимание своим студенческим видом, очками, панамой, длинными волосами и пледом. Я иной раз ходил с ним, ожидая откровений. Но студент молчал или говорил глубокомысленные пустяки…
Мой приятель не тратил много времени на учение, зато все закоулки
города знал
в совершенстве. Он повел меня по совершенно новым для меня местам и привел
в какой-то длинный, узкий переулок на окраине. Переулок этот прихотливо тянулся несколькими поворотами, и его обрамляли старые заборы. Но заборы
были ниже тех, какие я видел во сне, и из-за них свешивались густые ветки уже распустившихся садов.
Вдруг вблизи послышалось легкое шуршание. Я оглянулся и увидел
в двух шагах, за щелеватым палисадом, пеструю фигуру девочки — подростка, немного старше меня.
В широкую щель глядели на меня два черных глаза. Это
была еврейка, которую звали Итой; но она
была более известна всем
в городе, как «Басина внучка».
Не знаю, какие именно «большие секреты» она сообщила сестре, но через некоторое время
в городе разнесся слух, что Басина внучка выходит замуж. Она
была немного старше меня, и восточный тип делал ее еще более взрослой на вид. Но все же она
была еще почти ребенок, и
в первый раз, когда Бася пришла к нам со своим товаром, моя мать сказала ей с негодующим участием...
В городе говорили, что он
был влюблен
в Лену, что его отец сначала не хотел слышать об этой любви, но потом дал согласие: года через два Мощинский должен
был оставить гимназию и жениться. Но все это
были, кажется, пустые толки, которым отчасти содействовал отец Лены, человек несколько легкий и гордившийся дочерью…