Неточные совпадения
Не знаю уж по
какой логике, — но лакей Гандыло опять принес отцовскую палку и вывел меня на крыльцо,
где я, — быть может, по связи с прежним эпизодом такого же рода, — стал крепко бить ступеньку лестницы.
Впоследствии и эта минута часто вставала в моей душе, особенно в часы усталости,
как первообраз глубокого, но живого покоя… Природа ласково манила ребенка в начале его жизни своей нескончаемой, непонятной тайной,
как будто обещая где-то в бесконечности глубину познания и блаженство разгадки…
Как, однако, грубо наши слова выражают наши ощущения… В душе есть тоже много непонятного говора, который не выразить грубыми словами,
как и речи природы… И это именно то,
где душа и природа составляют одно…
После похорон некоторое время во дворе толковали, что ночью видели старого «коморника»,
как при жизни, хлопотавшим по хозяйству. Это опять была с его стороны странность, потому что прежде он всегда хлопотал по хозяйству днем… Но в то время, кажется, если бы я встретил старика где-нибудь на дворе, в саду или у конюшни, то, вероятно, не очень бы удивился, а только, пожалуй, спросил бы объяснения его странного и ни с чем несообразного поведения, после того
как я его «не укараулил»…
— Да, жук… большой, темный… Отлетел от окна и полетел… по направлению,
где корпус. А месяц! Все видно,
как днем. Я смотрел вслед и некоторое время слышал… ж — ж-ж… будто стонет. И в это время на колокольне ударили часы. Считаю: одиннадцать.
Отец, после того
как миновали припадки его ревности,
как будто старался вознаградить мать и потому вывозил ее на вечера,
где она танцовала, а он играл в шахматы…
Мне стало страшно, и я инстинктивно посмотрел на отца…
Как хромой, он не мог долго стоять и молился, сидя на стуле. Что-то особенное отражалось в его лице. Оно было печально, сосредоточенно, умиленно. Печали было больше, чем умиления, и еще было заметно какое-то заутреннее усилие. Он
как будто искал чего-то глазами в вышине, под куполом,
где ютился сизый дымок ладана, еще пронизанный последними лучами уходящего дня. Губы его шептали все одно слово...
Тогда я подумал, что глядеть не надо: таинственное явление совершится проще, — крылья будут лежать на том месте,
где я молился. Поэтому я решил ходить по двору и опять прочитать десять «Отче наш» и десять «Богородиц». Так
как главное было сделано, то молитвы я теперь опять читал механически, отсчитывая одну за другой и загибая пальцы. При этом я сбился в счете и прибавил на всякий случай еще по две молитвы… Но крыльев на условленном месте не было…
Я помню длинные вереницы огней, протянувшиеся к площади,
где над всем высилась огромная арка, пылавшая,
как костер.
Как вдруг где-то совсем близко грянул одинокий удар, от которого заколыхалась земля…
Отец сам рассказал нам, смеясь, эту историю и прибавил, что верят этому только дураки, так
как это просто старая сказка; но простой, темный народ верил, и кое —
где уже полиция разгоняла толпы, собиравшиеся по слухам, что к ним ведут «рогатого попа». На кухне у нас следили за поповским маршрутом: передавали совершенно точно, что поп побывал уже в Петербурге, в Москве, в Киеве, даже в Бердичеве и что теперь его ведут к нам…
Потом толпа с песнями удалилась от освещенного барского дома к смиренным огонькам за косогором, и, по мере того
как певцы расходились по хатам, — песня замирала и таяла, пока не угасла совсем где-то в невидном дальнем конце деревни.
Когда мы вернулись в пансион, оба провинившиеся были уже тут и с тревогой спрашивали,
где Гюгенет и в
каком мы его оставили настроении. Француз вернулся к вечернему чаю; глаза у него были веселые, но лицо серьезно. Вечером мы по обыкновению сидели в ряд за длинными столами и, закрыв уши, громко заучивали уроки. Шум при этом стоял невообразимый, а мосье Гюгенет, строгий и деловитый, ходил между столами и наблюдал, чтобы не было шалостей.
И вдруг сзади меня, немного вправо, раздался резкий, пронзительный свист, от которого я инстинктивно присел к земле. Впереди и влево раздался ответный свист, и я сразу сообразил, что это два человека идут навстречу друг другу приблизительно к тому месту,
где должен был проходить и я. В темноте уже
как будто мелькала неясная фигура и слышались тяжелые шаги. Я быстро наклонился к земле и заполз в овражек…
И когда водворялась тишина, то ясно слышно было,
как кто-то снаружи осторожно пробует, не забыли ли вставить задвижки в засовах и нельзя ли где-нибудь открыть ставню.
Тихо, разрозненно, в разных местах набитого народом храма зародилось сначала несколько отдельных голосов, сливавшихся постепенно,
как ручьи… Ближе, крепче, громче, стройнее, и, наконец, под сводами костела загремел и покатился волнами согласный тысячеголосый хор, а где-то в вышине над ним гудел глубокий рев органа… Мать стояла на коленях и плакала, закрыв лицо платком.
Они прошли и исчезли за западной заставой, по направлению к Польше,
где,
как говорили, «уже лилась кровь», а в город вступали другие отряды…
Устроившись в сарае,
где он развесил на гвоздях «амуницию», а ружье заботливо уставил в угол, он оперся плечом в косяк двери и долго, молча, с серьезным вниманием смотрел,
как мы с мальчишками соседей проделывали на дворе «учение» с деревянными ружьями.
Где-то горело, где-то проносились в пыли и дыму всадники в остроконечных шапках, где-то трещали выстрелы, и ветер уносил белые дымки,
как на солдатском стрельбище.
Лачуги, заборы, землянки. Убогая лавочка,
где когда-то Крыштанович на сомнительные деньги покупал булки… Шоссе с пешеходами, возами, балагулами, странниками… гулкий мост. Речка,
где мы купались с моим приятелем. Врангелевская роща. Ощущение особенной приятной боли мелькнуло в душе.
Как будто отрывалась и уплывала назад в первый еще раз так резко отграниченная полоска жизни.
И, однако, под гул телеграфной проволоки оттуда, сзади,
где осталось это постылое прошлое, что-то
как будто тянется ко мне по этой дороге, какая-то смутная быль дразнит, ласкает и манит своими воспоминаниями…
Это, конечно, было совершенно верно, но не имело никакого практического смысла. Мой отец,
как и другие чиновники, должен был учить детей там,
где служил. Выходило, что выбор дальнейшего образования предопределялся не «умственными склонностями» детей, а случайностями служебных переводов наших отцов.
И даже более: довольно долго после этого самая идея власти, стихийной и не подлежащей критике, продолжала стоять в моем уме, чуть тронутая где-то в глубине сознания,
как личинка трогает под землей корень еще живого растения. Но с этого вечера у меня уже были предметы первой «политической» антипатии. Это был министр Толстой и, главное, — Катков, из-за которых мне стал недоступен университет и предстоит изучать ненавистную математику…
«Темного» карцера не было, никто нас туда не отводил, и мы проводили время просто где-нибудь в пустом классе. Это было очень удобно, особенно для невыучивших урока, но пользовались этим редко: так жутко было ощущение этой минуты… Того же результата, впрочем, можно было добиться иначе: стоило раскрыть ножик и начать чистить ногти. Самаревич принимался,
как тощий ветряк на порывистом ветре, махать руками, называл ученика негодяем и высылал из класса.
В церковь я ходил охотно, только попросил позволения посещать не собор,
где ученики стоят рядами под надзором начальства, а ближнюю церковь св. Пантелеймона. Тут, стоя невдалеке от отца, я старался уловить настоящее молитвенное настроение, и это удавалось чаще, чем
где бы то ни было впоследствии. Я следил за литургией по маленькому требнику. Молитвенный шелест толпы подхватывал и меня, какое-то широкое общее настроение уносило, баюкая,
как плавная река. И я не замечал времени…
Один из работников капитана, молодой парубок Иван, не стесняясь нашим присутствием, по — своему объяснял социальную историю Гарного Луга. Чорт нес над землей кошницу с панами и сеял их по свету. Пролетая над Гарным Лугом, проклятый чертяка ошибся и сыпнул семена гуще. От этого здесь панство закустилось,
как бурьян, на том месте,
где случайно «ляпнула» корова. А настоящей траве, то есть мужикам, совсем не стало ходу…
Где-то,
как немазаное колесо, клекочет аист, в раскрытые окна из гостиной несутся звуки фортепиано.
Остальное пришло
как награда за доброе дело, и случилось естественно и просто: мальчик сначала бегал по всем комнатам; им, вероятно, забавлялись и ласкали; потом, естественным образом, местом его постоянного пребывания стала кухня,
где его, походя, толкали и кормили.
Начиналось оно всегда просто, и мы не замечали,
как,
где, в
каком месте Авдиев переходил к пафосу, потрясавшему нас
как ряд электрических ударов, или к комизму, веявшему на класс вихрем хохота.
Я вернулся на прежнее место, глядел на воду, искал глазами лебедей, но и они уже затерялись где-то в тени,
как мои мысли…
Под утро мне приснился какой-то сои, в котором играл роль Бродский. Мы с ним ходили где-то по чудесным местам, с холмами и перелесками, засыпанными белым инеем, и видели зайцев, прыгавших в пушистом снегу,
как это раз было в действительности. Бродский был очень весел и радостен и говорил, что он вовсе не уезжает и никогда не уедет.
Он спустился с приступки забора и, заложив палец в рот, издал легкий, осторожный свист. Девочки насторожились, пошептались о чем-то, и старшая,
как будто вдогонку за разбежавшимся колесом, перепорхнула по двору к тому месту,
где мы стояли за забором, и тоже поднялась, держась за балясины. Увидев меня, она вдруг потупилась.
Я,
как и брат, расхохотался над бедным Тутсом, обратив на себя внимание прохожих. Оказалось, что провидение, руководству которого я вручал свои беспечные шаги на довольно людных улицах, привело меня почти к концу пути. Впереди виднелась Киевская улица,
где была библиотека. А я в увлечении отдельными сценами еще далеко не дошел до тех «грядущих годов», когда мистер Домби должен вспомнить свою жестокость к дочери…