Неточные совпадения
Однажды
в это время я вбежал
в спальню матери и увидел отца и мать с заплаканными лицами. Отец нагнулся и
целовал ее руку, а она ласково гладила его по голове и как будто утешала
в чем-то, как ребенка. Я никогда ранее не видел между отцом и матерью ничего подобного, и мое маленькое сердчишко сжалось от предчувствия.
В это время я ясно припоминаю себя
в комнате больного. Я сидел на полу, около кресла, играл какой-то кистью и не уходил по
целым часам. Не могу теперь отдать себе отчет, какая идея овладела
в то время моим умом, помню только, что на вопрос одного из посетителей, заметивших меня около стула: «А ты, малый, что тут делаешь?» — я ответил очень серьезно...
А Коляновский оделся, чтобы идти
в костел, но вместо этого лежит
целый день на столе.
Он
целовал у них руки, обещал, что никогда больше не будет, просил хоть на этот раз простить его и лучше очень больно высечь когда-нибудь
в другой раз, потому что теперь он непременно умрет.
Старуха сама оживала при этих рассказах. Весь день она сонно щипала перья, которых нащипывала
целые горы… Но тут,
в вечерний час,
в полутемной комнате, она входила
в роли, говорила басом от лица разбойника и плачущим речитативом от лица матери. Когда же дочь
в последний раз прощалась с матерью, то голос старухи жалобно дрожал и замирал, точно
в самом деле слышался из-за глухо запертой двери…
Вскоре он уехал на время
в деревню, где у него был жив старик отец, а когда вернулся, то за ним приехал
целый воз разных деревенских продуктов, и на возу сидел мальчик лет десяти — одиннадцати,
в коротенькой курточке, с смуглым лицом и круглыми глазами, со страхом глядевшими на незнакомую обстановку…
Когда мы с братьями побежали
в конец переулка — там уже была
целая толпа народа.
В одной деревне стала являться мара… Верстах
в сорока от нашего города, за густым, почти непрерывным лесом, от которого, впрочем, теперь, быть может, остались жалкие следы, — лежит местечко Чуднов.
В лесу были рассеяны сторожки и хаты лесников, а кое — где над лесной речушкой были и
целые поселки.
Так мы просиживали
целые часы неподвижно, иногда запасшись ломтями хлеба, и глядели
в пыльную даль, следя за каждым появлявшимся пятнышком.
Мы с братом тоже подолгу простаивали под столбами. Когда я
в первый раз прислонил ухо к дереву, — меня поразило разнообразие этих текучих звуков. Это был уже не один ровный и неглубокий металлический звон; казалось —
целая звуковая река переливалась по дереву, сложная, невнятная, завлекающая. И положительно иной раз воображение ловило что-то вроде отдаленного говора.
Дешерт был помещик и нам приходился как-то отдаленно сродни.
В нашей семье о нем ходили
целые легенды, окружавшие это имя грозой и мраком. Говорили о страшных истязаниях, которым он подвергал крестьян. Детей у него было много, и они разделялись на любимых и нелюбимых. Последние жили
в людской, и, если попадались ему на глаза, он швырял их как собачонок. Жена его, существо бесповоротно забитое, могла только плакать тайком. Одна дочь, красивая девушка с печальными глазами, сбежала из дому. Сын застрелился…
Случилось так, что русская литература впервые предстала передо мной
в виде одного только «Вестника Юго — Западной и Западней России», издававшегося для
целей обрусения Говорским.
Выписка его была обязательна для чиновников, поэтому
целые горы «Вестника» лежали у отца
в кабинете, но кажется, что мой старший брат и я были его единственными и то не особенно усердными читателями.
По окончании чтения поэт поднес губернаторше свиток со своим произведением, а архиерей
поцеловал гимназиста — еврея
в голову.
Работал он неровно, порывами: то
целыми днями слонялся где-то со своей тоской, то внезапно принимался за приведение дел
в порядок.
Когда голова наклонялась, архивариус
целовал судью
в живот, когда поднималась, он
целовал в плечо и все время приговаривал голосом,
в который старался вложить как можно больше убедительности...
Из кухни прибежала мать и, успокаивая отца, постаралась освободить волосы Крыжановского из его руки. Когда это удалось, архивариус еще раз
поцеловал отца
в плечо и сказал...
— Пошел вон! — сказал отец. Крыжановский
поцеловал у матери руку, сказал: «святая женщина», и радостно скрылся. Мы поняли как-то сразу, что все кончено, и Крыжановский останется на службе. Действительно, на следующей день он опять, как ни
в чем не бывало, работал
в архиве. Огонек из решетчатого оконца светил на двор до поздней ночи.
Но самое большое впечатление произвело на него обозрение Пулковской обсерватории. Он купил и себе ручной телескоп, но это совсем не то.
В Пулковскую трубу на луне «как на ладони видно: горы, пропасти, овраги… Одним словом —
целый мир, как наша земля. Так и ждешь, что вот — вот поедет мужик с телегой… А кажется маленькой потому, что, понимаешь, тысячи, десятки тысяч… Нет, что я говорю: миллионы миллионов миль отделяют от луны нашу землю».
И вот
в связи с этим мне вспоминается очень определенное и яркое настроение. Я стою на дворе без дела и без
цели.
В руках у меня ничего нет. Я без шапки. Стоять на солнце несколько неприятно… Но я совершенно поглощен мыслью. Я думаю, что когда стану большим, сделаюсь ученым или доктором, побываю
в столицах, то все же никогда, никогда не перестану верить
в то, во что так хорошо верит мой отец, моя мать и я сам.
С тех пор как пала Иудея, Римская империя разделилась и потонула
в бесчисленных ордах варваров, основались новые царства, водворилась готическая тьма средневековья с гимнами небу и стонами еретиков; опять засверкала из-под развалин античная жизнь, прошумела реформация;
целые поколения косила Тридцатилетняя война, ярким костром вспыхнула Великая революция и разлилась по Европе пламенем наполеоновских войн…
В одном из этих разговоров он намекнул, что «до лясу» повезли
целые возы окороков.
Мы приближались к
цели; чувствовалась по знакомым признакам близость Гарного Луга, и, вместе с радостью, какой-то еще клубок странных ощущений катился за нами
в пыльной сумеречной мгле.
Матери опять не хотят нас пускать ночевать
в саду. Бог знает, что у них на уме… Но те, что приходят «на двор» с просьбами, кланяются,
целуют руки… А те, что работают у себя на полях, — кажутся такими умелыми и серьезными, но замкнутыми и недоступными…
Приходил, покашливая
в передней, кланялся капитану,
целовал руки у женщин и ждал «стола».
В это время я стал бредить литературой и порой, собрав двух — трех охочих слушателей, иногда даже довольствуясь одним, готов был
целыми часами громко читать Некрасова, Никитина, Тургенева, комедии Островского…
Особенно он увлекался чтением. Часто его можно было видеть где-нибудь на диване или на кровати
в самой неизящной позе: на четвереньках, упершись на локтях, с глазами, устремленными
в книгу. Рядом на стуле стоял стакан воды и кусок хлеба, густо посыпанный солью. Так он проводил
целые дни, забывая об обеде и чае, а о гимназических уроках и подавно.
К концу года Пачковский бросил гимназию и поступил
в телеграф. Брат продолжал одиноко взбираться на Парнас, без руководителя, темными и запутанными тропами:
целые часы он барабанил пальцами стопы, переводил, сочинял, подыскивал рифмы, затеял даже словарь рифм… Классные занятия шли все хуже и хуже. Уроки, к огорчению матери, он пропускал постоянно.
Эта сумма
в то время, когда штатные чиновники суда получали по три и по пяти рублей
в месяц, казалась
целым богатством.
К экзаменам брат так и не приступал. Он отпустил усики и бородку, стал носить пенсне, и
в нем вдруг проснулись инстинкты щеголя. Вместо прежнего увальня, сидевшего
целые дни над книгами, он представлял теперь что-то вроде щеголеватого дэнди,
в плоеных манишках и лакированных сапогах. «Мне нужно бывать
в обществе, — говорил он, — это необходимо для моей работы». Он посещал клубы, стал отличным танцором и имел «светский» успех… Всем давно уже было известно, что он «сотрудник Трубникова», «литератор».
Он живет
в сибирской глуши (кажется,
в ссылке), работает
в столичных журналах и
в то же время проникает
в таинственные глубины народной жизни. Приятели у него — раскольники, умные крестьяне, рабочие. Они понимают его, он понимает их, и из этого союза растет что-то конспиративное и великое. Все, что видно снаружи из его деятельности, — только средство. А
цель?..
Эго ощущение было так сильно и так странно, что мы просто не знали, что с ним делать и куда его пристроить.
Целой группой мы решили снести его к «чехам»,
в новооткрытую пивную… Крепкое чешское пиво всем нам казалось горько и отвратительно, но… еще вчера мы не имели права входить сюда и потому пошли сегодня. Мы сидели за столами, глубокомысленно тянули из кружек и старались подавить невольные гримасы…
Она то и дело влетала к нам, хватала сестру, отводила куда-нибудь
в сторону, и здесь у них начинались хохот, «секреты», какие-то символические знаки и недомолвки, имевшие явною
целью заинтересовать нас, «мальчиков», если мы были поблизости.
Ко мне она тоже благоволила и
в «фантах», когда приходилось,
целовала без жеманства и несколько охотнее, чем это делается
в игре «по приговору».
До сих пор
в мечтах я уже был польским рыцарем, казацким атаманом, гайдамацким ватажком и совершал подвиги
в пустом пространстве и с неизвестною
целью.
Неточные совпадения
Он
в том покое поселился, // Где деревенский старожил // Лет сорок с ключницей бранился, //
В окно смотрел и мух давил. // Всё было просто: пол дубовый, // Два шкафа, стол, диван пуховый, // Нигде ни пятнышка чернил. // Онегин шкафы отворил; //
В одном нашел тетрадь расхода, //
В другом наливок
целый строй, // Кувшины с яблочной водой // И календарь осьмого года: // Старик, имея много дел, //
В иные книги не глядел.
Конечно, не один Евгений // Смятенье Тани видеть мог; // Но
целью взоров и суждений //
В то время жирный был пирог // (К несчастию, пересоленный); // Да вот
в бутылке засмоленной, // Между жарким и блан-манже, // Цимлянское несут уже; // За ним строй рюмок узких, длинных, // Подобно талии твоей, // Зизи, кристалл души моей, // Предмет стихов моих невинных, // Любви приманчивый фиал, // Ты, от кого я пьян бывал!
Блажен, кто смолоду был молод, // Блажен, кто вовремя созрел, // Кто постепенно жизни холод // С летами вытерпеть умел; // Кто странным снам не предавался, // Кто черни светской не чуждался, // Кто
в двадцать лет был франт иль хват, // А
в тридцать выгодно женат; // Кто
в пятьдесят освободился // От частных и других долгов, // Кто славы, денег и чинов // Спокойно
в очередь добился, // О ком твердили
целый век: // N. N. прекрасный человек.
Всего, что знал еще Евгений, // Пересказать мне недосуг; // Но
в чем он истинный был гений, // Что знал он тверже всех наук, // Что было для него измлада // И труд, и мука, и отрада, // Что занимало
целый день // Его тоскующую лень, — // Была наука страсти нежной, // Которую воспел Назон, // За что страдальцем кончил он // Свой век блестящий и мятежный //
В Молдавии,
в глуши степей, // Вдали Италии своей.
Увы, на разные забавы // Я много жизни погубил! // Но если б не страдали нравы, // Я балы б до сих пор любил. // Люблю я бешеную младость, // И тесноту, и блеск, и радость, // И дам обдуманный наряд; // Люблю их ножки; только вряд // Найдете вы
в России
целой // Три пары стройных женских ног. // Ах! долго я забыть не мог // Две ножки… Грустный, охладелый, // Я всё их помню, и во сне // Они тревожат сердце мне.