Неточные совпадения
В Гороховой улице,
в одном из больших домов, народонаселения которого стало бы на
целый уездный город, лежал утром
в постели, на своей квартире, Илья Ильич Обломов.
— А где немцы сору возьмут, — вдруг возразил Захар. — Вы поглядите-ка, как они живут! Вся семья
целую неделю кость гложет. Сюртук с плеч отца переходит на сына, а с сына опять на отца. На жене и дочерях платьишки коротенькие: всё поджимают под себя ноги, как гусыни… Где им сору взять? У них нет этого вот, как у нас, чтоб
в шкапах лежала по годам куча старого изношенного платья или набрался
целый угол корок хлеба за зиму… У них и корка зря не валяется: наделают сухариков да с пивом и выпьют!
— Обнаружен весь механизм нашего общественного движения, и все
в поэтических красках. Все пружины тронуты; все ступени общественной лестницы перебраны. Сюда, как на суд, созваны автором и слабый, но порочный вельможа, и
целый рой обманывающих его взяточников; и все разряды падших женщин разобраны… француженки, немки, чухонки, и всё, всё… с поразительной, животрепещущей верностью… Я слышал отрывки — автор велик!
в нем слышится то Дант, то Шекспир…
— А коли хорошо тут, так зачем и хотеть
в другое место? Останьтесь-ка лучше у меня на
целый день, отобедайте, а там вечером — Бог с вами!.. Да, я и забыл: куда мне ехать! Тарантьев обедать придет: сегодня суббота.
Тогда еще он был молод, и если нельзя сказать, чтоб он был жив, то, по крайней мере, живее, чем теперь; еще он был полон разных стремлений, все чего-то надеялся, ждал многого и от судьбы, и от самого себя; все готовился к поприщу, к роли — прежде всего, разумеется,
в службе, что и было
целью его приезда
в Петербург. Потом он думал и о роли
в обществе; наконец,
в отдаленной перспективе, на повороте с юности к зрелым летам, воображению его мелькало и улыбалось семейное счастие.
В эти блаженные дни на долю Ильи Ильича тоже выпало немало мягких, бархатных, даже страстных взглядов из толпы красавиц, пропасть многообещающих улыбок, два-три непривилегированные
поцелуя и еще больше дружеских рукопожатий, с болью до слез.
Сначала ему тяжело стало пробыть
целый день одетым, потом он ленился обедать
в гостях, кроме коротко знакомых, больше холостых домов, где можно снять галстук, расстегнуть жилет и где можно даже «поваляться» или соснуть часок.
Пользуясь восторженным полетом молодой мечты, он
в чтение поэтов вставлял другие
цели, кроме наслаждения, строже указывал
в дали пути своей и его жизни и увлекал
в будущее. Оба волновались, плакали, давали друг другу торжественные обещания идти разумною и светлою дорогою.
Так пускал он
в ход свои нравственные силы, так волновался часто по
целым дням, и только тогда разве очнется с глубоким вздохом от обаятельной мечты или от мучительной заботы, когда день склонится к вечеру и солнце огромным шаром станет великолепно опускаться за четырехэтажный дом.
Ленивый от природы, он был ленив еще и по своему лакейскому воспитанию. Он важничал
в дворне, не давал себе труда ни поставить самовар, ни подмести полов. Он или дремал
в прихожей, или уходил болтать
в людскую,
в кухню; не то так по
целым часам, скрестив руки на груди, стоял у ворот и с сонною задумчивостью посматривал на все стороны.
И после такой жизни на него вдруг навалили тяжелую обузу выносить на плечах службу
целого дома! Он и служи барину, и мети, и чисть, он и на побегушках! От всего этого
в душу его залегла угрюмость, а
в нраве проявилась грубость и жесткость; от этого он ворчал всякий раз, когда голос барина заставлял его покидать лежанку.
Мысль о переезде тревожила его несколько более. Это было свежее, позднейшее несчастье; но
в успокоительном духе Обломова и для этого факта наступала уже история. Хотя он смутно и предвидел неизбежность переезда, тем более, что тут вмешался Тарантьев, но он мысленно отдалял это тревожное событие своей жизни хоть на неделю, и вот уже выиграна
целая неделя спокойствия!
Так он попеременно волновался и успокоивался, и, наконец,
в этих примирительных и успокоительных словах авось, может быть и как-нибудь Обломов нашел и на этот раз, как находил всегда,
целый ковчег надежд и утешений, как
в ковчеге завета отцов наших, и
в настоящую минуту он успел оградить себя ими от двух несчастий.
А там старуха пронесет из амбара
в кухню чашку с мукой да кучу яиц; там повар вдруг выплеснет воду из окошка и обольет Арапку, которая
целое утро, не сводя глаз, смотрит
в окно, ласково виляя хвостом и облизываясь.
И жена его сильно занята: она часа три толкует с Аверкой, портным, как из мужниной фуфайки перешить Илюше курточку, сама рисует мелом и наблюдает, чтоб Аверка не украл сукна; потом перейдет
в девичью, задаст каждой девке, сколько сплести
в день кружев; потом позовет с собой Настасью Ивановну, или Степаниду Агаповну, или другую из своей свиты погулять по саду с практической
целью: посмотреть, как наливается яблоко, не упало ли вчерашнее, которое уж созрело; там привить, там подрезать и т. п.
После чая все займутся чем-нибудь: кто пойдет к речке и тихо бродит по берегу, толкая ногой камешки
в воду; другой сядет к окну и ловит глазами каждое мимолетное явление: пробежит ли кошка по двору, пролетит ли галка, наблюдатель и ту и другую преследует взглядом и кончиком своего носа, поворачивая голову то направо, то налево. Так иногда собаки любят сидеть по
целым дням на окне, подставляя голову под солнышко и тщательно оглядывая всякого прохожего.
Они продолжали
целые десятки лет сопеть, дремать и зевать, или заливаться добродушным смехом от деревенского юмора, или, собираясь
в кружок, рассказывали, что кто видел ночью во сне.
Бывало и то, что отец сидит
в послеобеденный час под деревом
в саду и курит трубку, а мать вяжет какую-нибудь фуфайку или вышивает по канве; вдруг с улицы раздается шум, крики, и
целая толпа людей врывается
в дом.
Приезжали князь и княгиня с семейством: князь, седой старик, с выцветшим пергаментным лицом, тусклыми навыкате глазами и большим плешивым лбом, с тремя звездами, с золотой табакеркой, с тростью с яхонтовым набалдашником,
в бархатных сапогах; княгиня — величественная красотой, ростом и объемом женщина, к которой, кажется, никогда никто не подходил близко, не обнял, не
поцеловал ее, даже сам князь, хотя у ней было пятеро детей.
Зато
в доме, кроме князя и княгини, был
целый, такой веселый и живой мир, что Андрюша детскими зелененькими глазками своими смотрел вдруг
в три или четыре разные сферы, бойким умом жадно и бессознательно наблюдал типы этой разнородной толпы, как пестрые явления маскарада.
Была их гувернантка, m-lle Ernestine, которая ходила пить кофе к матери Андрюши и научила делать ему кудри. Она иногда брала его голову, клала на колени и завивала
в бумажки до сильной боли, потом брала белыми руками за обе щеки и
целовала так ласково!
Андрей подъехал к ней, соскочил с лошади, обнял старуху, потом хотел было ехать — и вдруг заплакал, пока она крестила и
целовала его.
В ее горячих словах послышался ему будто голос матери, возник на минуту ее нежный образ.
Выше всего он ставил настойчивость
в достижении
целей: это было признаком характера
в его глазах, и людям с этой настойчивостью он никогда не отказывал
в уважении, как бы ни были не важны их
цели.
Пять лет ходить, сидеть и вздыхать
в приемной — вот идеал и
цель жизни!
— Да вот я кончу только… план… — сказал он. — Да Бог с ними! — с досадой прибавил потом. — Я их не трогаю, ничего не ищу; я только не вижу нормальной жизни
в этом. Нет, это не жизнь, а искажение нормы, идеала жизни, который указала природа
целью человеку…
— Для самого труда, больше ни для чего. Труд — образ, содержание, стихия и
цель жизни, по крайней мере моей. Вон ты выгнал труд из жизни: на что она похожа? Я попробую приподнять тебя, может быть,
в последний раз. Если ты и после этого будешь сидеть вот тут с Тарантьевыми и Алексеевыми, то совсем пропадешь, станешь
в тягость даже себе. Теперь или никогда! — заключил он.
Начал гаснуть я над писаньем бумаг
в канцелярии; гаснул потом, вычитывая
в книгах истины, с которыми не знал, что делать
в жизни, гаснул с приятелями, слушая толки, сплетни, передразниванье, злую и холодную болтовню, пустоту, глядя на дружбу, поддерживаемую сходками без
цели, без симпатии; гаснул и губил силы с Миной: платил ей больше половины своего дохода и воображал, что люблю ее; гаснул
в унылом и ленивом хождении по Невскому проспекту, среди енотовых шуб и бобровых воротников, — на вечерах,
в приемные дни, где оказывали мне радушие как сносному жениху; гаснул и тратил по мелочи жизнь и ум, переезжая из города на дачу, с дачи
в Гороховую, определяя весну привозом устриц и омаров, осень и зиму — положенными днями, лето — гуляньями и всю жизнь — ленивой и покойной дремотой, как другие…
— Куда? Да хоть с своими мужиками на Волгу: и там больше движения, есть интересы какие-нибудь,
цель, труд. Я бы уехал
в Сибирь,
в Ситху.
И
в Обломове играла такая же жизнь; ему казалось, что он живет и чувствует все это — не час, не два, а
целые годы…
В мечтах перед ним носился образ высокой, стройной женщины, с покойно сложенными на груди руками, с тихим, но гордым взглядом, небрежно сидящей среди плющей
в боскете, легко ступающей по ковру, по песку аллеи, с колеблющейся талией, с грациозно положенной на плечи головой, с задумчивым выражением — как идеал, как воплощение
целой жизни, исполненной неги и торжественного покоя, как сам покой.
«Да не это ли — тайная
цель всякого и всякой: найти
в своем друге неизменную физиономию покоя, вечное и ровное течение чувства? Ведь это норма любви, и чуть что отступает от нее, изменяется, охлаждается — мы страдаем: стало быть, мой идеал — общий идеал? — думал он. — Не есть ли это венец выработанности, выяснения взаимных отношений обоих полов?»
Давать страсти законный исход, указать порядок течения, как реке, для блага
целого края, — это общечеловеческая задача, это вершина прогресса, на которую лезут все эти Жорж Занды, да сбиваются
в сторону. За решением ее ведь уже нет ни измен, ни охлаждений, а вечно ровное биение покойно-счастливого сердца, следовательно, вечно наполненная жизнь, вечный сок жизни, вечное нравственное здоровье.
Она мечтала, как «прикажет ему прочесть книги», которые оставил Штольц, потом читать каждый день газеты и рассказывать ей новости, писать
в деревню письма, дописывать план устройства имения, приготовиться ехать за границу, — словом, он не задремлет у нее; она укажет ему
цель, заставит полюбить опять все, что он разлюбил, и Штольц не узнает его, воротясь.
Она, не оборачиваясь, протянула ему назад руку; он схватил ее,
поцеловал в ладонь; она тихо сжала его губы и мгновенно порхнула
в стеклянную дверь, а он остался как вкопанный.
Потом лицо ее наполнялось постепенно сознанием;
в каждую черту пробирался луч мысли, догадки, и вдруг все лицо озарилось сознанием… Солнце так же иногда, выходя из-за облака, понемногу освещает один куст, другой, кровлю и вдруг обольет светом
целый пейзаж. Она уже знала мысль Обломова.
Тетка возьмет ее двумя пальцами за обе щеки,
поцелует в лоб, а она
поцелует руку у тетки, и та поедет, а эта останется.
А потом опять все прошло, только уже
в лице прибавилось что-то новое: иначе смотрит она, перестала смеяться громко, не ест по
целой груше зараз, не рассказывает, «как у них
в пансионе»… Она тоже кончила курс.
Он вдруг воскрес. И она,
в свою очередь, не узнала Обломова: туманное, сонное лицо мгновенно преобразилось, глаза открылись; заиграли краски на щеках, задвигались мысли;
в глазах сверкнули желания и воля. Она тоже ясно прочла
в этой немой игре лица, что у Обломова мгновенно явилась
цель жизни.
Она все колола его легкими сарказмами за праздно убитые годы, изрекала суровый приговор, казнила его апатию глубже, действительнее, нежели Штольц; потом, по мере сближения с ним, от сарказмов над вялым и дряблым существованием Обломова она перешла к деспотическому проявлению воли, отважно напомнила ему
цель жизни и обязанностей и строго требовала движения, беспрестанно вызывала наружу его ум, то запутывая его
в тонкий, жизненный, знакомый ей вопрос, то сама шла к нему с вопросом о чем-нибудь неясном, не доступном ей.
Всего мучительнее было для него, когда Ольга предложит ему специальный вопрос и требует от него, как от какого-нибудь профессора, полного удовлетворения; а это случалось с ней часто, вовсе не из педантизма, а просто из желания знать,
в чем дело. Она даже забывала часто свои
цели относительно Обломова, а увлекалась самым вопросом.
Бедный Обломов то повторял зады, то бросался
в книжные лавки за новыми увражами и иногда
целую ночь не спал, рылся, читал, чтоб утром, будто нечаянно, отвечать на вчерашний вопрос знанием, вынутым из архива памяти.
И Ольга не справлялась, поднимет ли страстный друг ее перчатку, если б она бросила ее
в пасть ко льву, бросится ли для нее
в бездну, лишь бы она видела симптомы этой страсти, лишь бы он оставался верен идеалу мужчины, и притом мужчины, просыпающегося чрез нее к жизни, лишь бы от луча ее взгляда, от ее улыбки горел огонь бодрости
в нем и он не переставал бы видеть
в ней
цель жизни.
Далее ему вдруг пришло
в голову, что бы было, если б письмо это достигло
цели, если б она разделила его мысль, испугалась, как он, ошибок и будущих отдаленных гроз, если б послушала его так называемой опытности, благоразумия и согласилась расстаться, забыть друг друга?
— Ради Бога… один
поцелуй,
в залог невыразимого счастья, — прошептал он, как
в бреду.
Впрочем, Ольга могла только поверхностно наблюдать за деятельностью своего друга, и то
в доступной ей сфере. Весело ли он смотрит, охотно ли ездит всюду, является ли
в условный час
в рощу, насколько занимает его городская новость, общий разговор. Всего ревнивее следит она, не выпускает ли он из вида главную
цель жизни. Если она и спросила его о палате, так затем только, чтоб отвечать что-нибудь Штольцу о делах его друга.
Он посадил ее на диван, стал подле нее на колени и несколько раз
в глубоком умилении
поцеловал у ней руку.
«Я посягал на
поцелуй, — с ужасом думал он, — а ведь это уголовное преступление
в кодексе нравственности, и не первое, не маловажное! Еще до него есть много степеней: пожатие руки, признание, письмо… Это мы всё прошли. Однако ж, — думал он дальше, выпрямляя голову, — мои намерения честны, я…»
Дальше ему все грезится ее стыдливое согласие, улыбка и слезы, молча протянутая рука, долгий, таинственный шепот и
поцелуи в виду
целого света.
Она остановилась, положила ему руку на плечо, долго глядела на него и вдруг, отбросив зонтик
в сторону, быстро и жарко обвила его шею руками,
поцеловала, потом вся вспыхнула, прижала лицо к его груди и прибавила тихо...
Кое-где только, изредка, блеснет взгляд Ольги, прозвучит Casta diva, раздастся торопливый
поцелуй, а там опять на работы ехать,
в город ехать, там опять приказчик, опять щелканье счетов.