Неточные совпадения
Из этой неопределенной толпы память выделяет присутствие матери, между
тем как отец, хромой, опираясь на палку, подымается по лестнице каменного дома во дворе напротив, и мне кажется, что он идет
в огонь.
В мои глаза
в первый еще раз
в жизни попадало столько огня, пожарные каски и гимназист с короткой ногой, и я внимательно рассматривал все эти предметы на глубоком фоне ночной
тьмы.
Впоследствии
то же ощущение повторилось
в более сложном виде.
Но я очень любил мать
в эту минуту за
то, что она мне не противоречит.
Еще одно из
тех первичных ощущений, когда явление природы впервые остается
в сознании выделенным из остального мира, как особое и резко законченное, с основными его свойствами.
Я, кажется, чувствовал, что «один
в лесу» — это,
в сущности, страшно, но, как заколдованный, не мог ни двинуться, ни произнести звука и только слушал
то тихий свист,
то звон,
то смутный говор и вздохи леса, сливавшиеся
в протяжную, глубокую, нескончаемую и осмысленную гармонию,
в которой улавливались одновременно и общий гул, и отдельные голоса живых гигантов, и колыхания, и тихие поскрипывания красных стволов…
Как, однако, грубо наши слова выражают наши ощущения…
В душе есть тоже много непонятного говора, который не выразить грубыми словами, как и речи природы… И это именно
то, где душа и природа составляют одно…
Если бы я имел ясное понятие о творении,
то, вероятно, сказал бы тогда, что мой отец (которого я знал хромым) так и был создан с палкой
в руке, что бабушку бог сотворил именно бабушкой, что мать моя всегда была такая же красивая голубоглазая женщина с русой косой, что даже сарай за домом так и явился на свет покосившимся и с зелеными лишаями на крыше.
А главное —
в душе отложилось первое впечатление «изнанки» и
того, что под этой гладко выстроганной и закрашенной поверхностью скрыты сырые, изъеденные гнилью сваи и зияющие пустоты…
А вот есть еще герб, так
тот называется проще: «pchła na bęnbenku hopki tnie», и имеет более смысла, потому что казаков и шляхту
в походах сильно кусали блохи…
Образ отца сохранился
в моей памяти совершенно ясно: человек среднего роста, с легкой наклонностью к полноте. Как чиновник
того времени, он тщательно брился; черты его лица были тонки и красивы: орлиный нос, большие карие глаза и губы с сильно изогнутыми верхними линиями. Говорили, что
в молодости он был похож на Наполеона Первого, особенно когда надевал по — наполеоновски чиновничью треуголку. Но мне трудно было представить Наполеона хромым, а отец всегда ходил с палкой и слегка волочил левую ногу…
Под конец его хватало уже лишь на
то, чтобы дотягивать кое-как наше воспитание, и
в более сознательные годы у нас уже не было с отцом никакой внутренней близости…
В конце письма «вельможа» с большим вниманием входит
в положение скромного чиновника, как человека семейного, для которого перевод сопряжен с неудобствами, но с
тем вместе указывает, что новое назначение открывает ему широкие виды на будущее, и просит приехать как можно скорее…
Это была скромная, теперь забытая, неудавшаяся, но все же реформа, и блестящий вельможа, самодур и сатрап, как все вельможи
того времени, не лишенный, однако, некоторых «благих намерений и порывов», звал
в сотрудники скромного чиновника,
в котором признавал нового человека для нового дела…
На другой день депутации являлись с приношениями
в усиленном размере, но отец встречал их уже грубо, а на третий бесцеремонно гнал «представителей» палкой, а
те толпились
в дверях с выражением изумления и испуга…
Мать была очень испугана, застав все эти подарки. Когда отец пришел из суда,
то в нашей квартирке разразилась одна из самых бурных вспышек, какие я только запомню. Он ругал вдову, швырял материи на пол, обвинял мать и успокоился лишь тогда, когда перед подъездом появилась тележка, на которую навалили все подарки и отослали обратно.
Я догадываюсь, что он вступал
в жизнь с большими и, вероятно, не совсем обычными для
того времени ожиданиями.
Он не обедал
в этот день и не лег по обыкновению спать после обеда, а долго ходил по кабинету, постукивая на ходу своей палкой. Когда часа через два мать послала меня
в кабинет посмотреть, не заснул ли он, и, если не спит, позвать к чаю, —
то я застал его перед кроватью на коленях. Он горячо молился на образ, и все несколько тучное тело его вздрагивало… Он горько плакал.
В этом отношении совесть его всегда была непоколебимо спокойна, и когда я теперь думаю об этом,
то мне становится ясна основная разница
в настроении честных людей
того поколения с настроением наших дней.
Когда через несколько лет молодой граф, отличавшийся безумною храбростью
в сражениях с горцами, был прощен и вернулся на родину,
то шляхтич пригласил соседей, при них сдал, как простой управляющий, самый точный отчет по имениям и огромные суммы, накопленные за время управления.
Ему казалось, кроме
того, что за его грехи должны поплатиться также и дети, которые будут непременно слабыми и которых он не успеет «вывести
в люди».
А так как он был человек с фантазиями и верил
в чудодейственные универсальные средства,
то нам пришлось испытать на себе благодетельное действие аппретур на руках, фонтанелей за ушами, рыбьего жира с хлебом и солью, кровоочистительного сиропа Маттеи, пилюль Мориссона и даже накалывателя некоего Боншайта, который должен был тысячью мелких уколов усиливать кровообращение.
Отец сначала очень испугался, но когда убедился, что брат остался
в вожделенном здравии,
то… усомнился
в гомеопатии…
Впрочем, впоследствии оказалось, что
в этой неудаче виновна была не одна наука, но и кучер, который пропивал и
то небольшое величество овса, какое полагалось, оставляя лошадей на одной только буре с селитрой…
Я был тогда совсем маленький мальчик, еще даже не учившийся
в пансионе, но простота, с которой отец предложил вопрос, и его глубокая вдумчивость заразили меня. И пока он ходил, я тоже сидел и проверял свои мысли… Из этого ничего не вышло, но и впоследствии я старался не раз уловить
те бесформенные движения и смутные образы слов, которые проходят, как тени, на заднем фоне сознания, не облекаясь окончательно
в определенные формы.
— А вот англичане, — сказал отец
в другой раз за обедом, когда мы все были
в сборе, — предлагают большие деньги
тому, кто выдумает новое слово.
Тот дом,
в котором, казалось мне, мы жили «всегда», был расположен
в узком переулке, выбегавшем на небольшую площадь. К ней сходилось несколько улиц; две из них вели на кладбища.
Какой-то набожный человек воздвиг ее на этом узловом перекрестке, и она своими распростертыми раменами как бы провожала на вечный покой и
тех, что удалялись по шоссе, и
тех, которых траурные кони, утопая
в песке, тихо увозили на «польское кладбище».
Когда он заболевал,
то приказывал жарко истопить печь
в кухне, постелить соломы и, раздевшись, лез туда.
В 8 1/2 часов отцу подавали бричку, и он отправлялся
в должность. Это повторялось ежедневно и казалось нам законом природы, как и
то, что часов около трех мать уже хлопочет около стола.
В три часа опять раздавался грохот колес, и отец входил
в дом, а из кухни несли суповую миску…
На этот раз она очень холодно отвечала на мои ласки.
В глазах ее не было прежней взаимности, и, улучив удобную минутку, она попыталась ускользнуть. Меня охватил гнев. Ее поведение казалось мне верхом неблагодарности, и, кроме
того, мне страстно хотелось вернуть наши прежние дружеские отношения. Вдруг
в уме мелькнула дикая мысль, что она любила меня, пока ей было больно, а мне ее жалко… Я схватил ее за хвост и перекинул себе через плечо.
Что делать! Всякое чувство имеет цену, лишь пока свободно. Попытки вернуть его во что бы
то ни стало и
в людских отношениях кончаются по большей части царапинами…
Мне трудно вспомнить, когда я
в первый раз услышал о «
том свете». Вероятно, это потому, что слышал я это очень рано, и слова явились гораздо ранее, чем их значение.
Я знал с незапамятных времен, что у нас была маленькая сестра Соня, которая умерла и теперь находится на «
том свете», у бога. Это было представление немного печальное (у матери иной раз на глазах бывали слезы), но вместе светлое: она — ангел, значит, ей хорошо. А так как я ее совсем не знал,
то и она, и ее пребывание на «
том свете»
в роли ангела представлялось мне каким-то светящимся туманным пятнышком, лишенным всякого мистицизма и не производившим особенного впечатления…
Когда он пришел
в первый раз,
то сначала и он, и его походка, и его кургузая курточка, и белые воротнички с манжетами показались нам необыкновенно смешными.
И вот, на третий день, часа
в три, вскоре после
того как на дворе прогремели колеса отцовской брички, нас позвали не к обеду, а
в кабинет отца.
А когда Славка, подняв вместе с гробом на плечи, понесли из комнаты на двор,
то мать его громко кричала и билась на руках у людей, прося, чтобы и ее зарыли
в землю вместе с сыном, и что она сама виновата
в его смерти.
Но, и засыпая, я чувствовал, что где-то тут близко, за запертыми ставнями,
в темном саду,
в затканных темнотою углах комнат есть что-то особенное, печальное, жуткое, непонятное, насторожившееся, страшное и — живое таинственной жизнью «
того света»…
Дальнейшее представляло короткую поэму мучительства и смерти. Дочь из погреба молит мать открыть дверь… — Ой, мамо, мамо!
Вiдчинiть, бо
вiн мене зарiже… — «Ой, доню, доню, нещасна наша доля… Як
вiдчиню,
то зарiже обоих…» — Ой, мамо, мамо, — молит опять дочь… — И шаг за шагом
в этом диалоге у запертой двери развертывается картина зверских мучений, которая кончается последним восклицанием: — Не
вiдчиняйте, мамо, бо вже менi й кишки висотав… — И тогда
в темном погребе все стихает…
Старуха сама оживала при этих рассказах. Весь день она сонно щипала перья, которых нащипывала целые горы… Но тут,
в вечерний час,
в полутемной комнате, она входила
в роли, говорила басом от лица разбойника и плачущим речитативом от лица матери. Когда же дочь
в последний раз прощалась с матерью,
то голос старухи жалобно дрожал и замирал, точно
в самом деле слышался из-за глухо запертой двери…
Отец ее
в старые годы «чумаковал»,
то есть ходил с обозами
в Крым за рыбой и солью, а так как мать ее умерла рано,
то отец брал ее с собою…
Медвежонок вырос
в медведя и все продолжал расти, так что когда они подошли к концу гребли и поравнялись с мельницей,
то он был уже выше мельничной крыши.
И когда я теперь вспоминаю мою молодую красавицу — мать
в этой полутемной кухне, освещенной чадным сальным каганчиком,
в атмосфере, насыщенной подавляющими душу страхами,
то она рисуется мне каким-то светлым ангелом, разгоняющим эти страхи уже одной своей улыбкой неверия и превосходства.
Но вместе с
тем чувствовалось, что пани Будзиньская не лгунья и что
в ее рассказах нет намеренной лжи.
Отец, после
того как миновали припадки его ревности, как будто старался вознаградить мать и потому вывозил ее на вечера, где она танцовала, а он играл
в шахматы…
Чаще всего это был высокий щеголеватый господин,
в котором,
в сущности, не было ничего страшного, кроме
того, что он крадется
в темноте.
По — видимому, он вызывался усталостью глаз, потому что всегда проносился по дуговой линии, как это бывает с
теми сеточками, какие иногда видишь
в глазу и которые тотчас убегают, как бы закатываясь, когда хочешь разглядеть.
Тот же господин появлялся и
в кошмарах, но наибольший ужас я испытывал при появлении
в кошмаре какого-то офицера.
Я просыпался весь
в поту, с бьющимся сердцем.
В комнате слышалось дыхание, но привычные звуки как будто заслонялись чем-то вдвинувшимся с
того света, чужим и странным.
В соседней спальне стучит маятник, потрескивает нагоревшая свеча. Старая нянька вскрикивает и бормочет во сне. Она тоже чужая и страшная… Ветер шевелит ставню, точно кто-то живой дергает ее снаружи. Позвякивает стекло… Кто-то дышит и невидимо ходит и глядит невидящими глазами… Кто-то, слепо страдающий и грозящий жутким слепым страданием.
Должен сказать при этом, что собственно чорт играл
в наших представлениях наименьшую роль. После своего появления старшему брату он нам уже почти не являлся, а если являлся,
то не очень пугал. Может быть, отчасти это оттого, что
в представлениях малорусского и польского народа он неизменно является кургузым немцем. Но еще более действовала тут старинная большая книга
в кожаном переплете («Печерский патерик»), которую отец привез из Киева.