Неточные совпадения
А вот есть
еще герб, так тот называется проще: «pchła na bęnbenku hopki tnie», и имеет более смысла, потому что казаков и шляхту в походах сильно кусали блохи…
Горе его
еще не совсем улеглось,
а теперь ожило, и он рассказывал о том, как он узнал о смерти сына.
— Я
еще вовек не лгала, — ответила она с большим достоинством, —
а паны, дело известное, ничему не верят.
Должен сказать при этом, что собственно чорт играл в наших представлениях наименьшую роль. После своего появления старшему брату он нам уже почти не являлся,
а если являлся, то не очень пугал. Может быть, отчасти это оттого, что в представлениях малорусского и польского народа он неизменно является кургузым немцем. Но
еще более действовала тут старинная большая книга в кожаном переплете («Печерский патерик»), которую отец привез из Киева.
Мое настроение падало. Я чувствовал, что мать меня сейчас хватится и пошлет разыскивать, так как братья и сестры, наверное, уже спят. Нужно бы
еще повторить молитву, но… усталость быстро разливалась по всему телу, ноги начали ныть от ходьбы,
а главное — я чувствовал, что уже сомневаюсь. Значит, ничего не выйдет.
Последний сидел в своей комнате, не показываясь на крики сердитой бабы,
а на следующее утро опять появился на подоконнике с таинственным предметом под полой. Нам он объяснил во время одевания, что Петрик — скверный, скверный, скверный мальчишка. И мать у него подлая баба… И что она дура,
а он, Уляницкий, «достанет себе другого мальчика,
еще лучше». Он сердился, повторял слова, и его козлиная бородка вздрагивала очень выразительно.
Но, во всяком случае, это обстоятельство делало нового пришельца предметом интересным, так как мы видела разных мальчиков,
а купленных мальчиков
еще не видели ни разу.
Толпы людей передвигались внизу, как черные потоки,
а вверху было
еще более черное небо.
Одной ночью разразилась сильная гроза.
Еще с вечера надвинулись со всех сторон тучи, которые зловеще толклись на месте, кружились и сверкали молниями. Когда стемнело, молнии, не переставая, следовали одна за другой, освещая, как днем, и дома, и побледневшую зелень сада, и «старую фигуру». Обманутые этим светом воробьи проснулись и своим недоумелым чириканьем усиливали нависшую в воздухе тревогу,
а стены нашего дома то и дело вздрагивали от раскатов, причем оконные стекла после ударов тихо и жалобно звенели…
Расщепленное основание все
еще довольно высоко торчало в воздухе,
а из густой примятой зелени кустов и деревьев виднелись опаленные плечи с распятием.
Нам очень нравилось это юмористическое объяснение, побеждавшее ужасное представление о воющем привидении, и мы впоследствии часто просили отца вновь рассказывать нам это происшествие. Рассказ кончался веселым смехом… Но это трезвое объяснение на кухне не произвело ни малейшего впечатления. Кухарка Будзиньская,
а за ней и другие объяснили дело
еще проще: солдат и сам знался с нечистой силой; он по — приятельски столковался с «марой», и нечистый ушел в другое место.
—
А… вот как!.. Ну, так вот я вам говорю… Пока они
еще мои… Пока вы там сочиняете свои подлые проекты… Я… я…
—
А вот увидишь, — сказал отец, уже спокойно вынимая табакерку. Дешерт
еще немного посмотрел на него остолбенелым взглядом, потом повернулся и пошел через комнату. Платье на его худощавом теле как будто обвисло. Он даже не стукнул выходной дверью и как-то необычно тихо исчез…
Дело это сразу пошло не настоящей дорогой. Мне казалось, что этот рослый человек питает неодолимое презрение к очень маленьким мальчикам,
а я и
еще один товарищ, Сурин, были самые малые ростом во всем пансионе. И оба не могли почему-то воспринять от Пашковского ни одного «правила» и особенно ни одной «поверки»…
— Ну, теперь кончено, — сказал он, — и забыто.
А если, — прибавил он, вдруг свирепо вытаращив глаза и протягивая вперед свои жилистые руки с короткими растопыренными пальцами, — если я
еще услышу, что кто-нибудь позволит себе смеяться над чужой верой… к — кости пер — реломаю… все кости…
—
А, пустяки! — рассердился отец, видя, что его шансы становятся
еще слабее. — Ну,
а если ты сам отдал?.. И обещал никогда не требовать назад?
А потом кричишь: отдавай?..
Были вызваны войска. К вечеру толпа все
еще не расходилась, и в сумерках ее разогнали… В городе это произвело впечатление взрыва. Рассказывали, как грубо преследуемые женщины кидались во дворы и подъезды, спасались в магазинах.
А «арест креста при полиции» вызывал смущение даже в православном населении, привыкшем к общим с католиками святыням…
— Заседание
еще не открыто,
а частные разговоры здесь неуместны.
Восстание умирало. Говорили уже не о битвах,
а о бойнях и об охоте на людей. Рассказывали, будто мужики зарывали пойманных панов живыми в землю и будто одну такую могилу с живыми покойниками казаки
еще вовремя откопали где-то недалеко от Житомира…
В нем
еще темно, но в щели ставней проникают яркие лучи дня,
а у дверей брякает оружие.
А впереди все-таки — что-то новое,
еще более прекрасное и
еще более манящее…
Эти «заставы», теперь, кажется, исчезнувшие повсеместно, составляли в то время характерную особенность шоссейных дорог,
а характерную особенность самих застав составляли шоссейные инвалиды николаевской службы, доживавшие здесь свои более или менее злополучные дни… Характерными чертами инвалидов являлись: вечно — дремотное состояние и ленивая неповоротливость движений, отмеченная
еще Пушкиным в известном стихотворении, в котором поэт гадает о том, какой конец пошлет ему судьба...
Это было заведение особенного переходного типа, вскоре исчезнувшего. Реформа Д.
А. Толстого, разделившая средние учебные заведения на классические и реальные,
еще не была закончена. В Житомире я начал изучать умеренную латынь только в третьем классе, но за мною она двигалась уже с первого. Ровенская гимназия, наоборот, превращалась в реальную. Латынь уходила класс за классом, и третий, в который мне предстояло поступить, шел уже по «реальной программе», без латыни, с преобладанием математики.
Их
еще нет, над ними
еще колышутся другие листья и стебли,
а между тем там уже все готово для нового растения.
— Ну, это
еще ничего, — сказал он весело. И затем, вздохнув, прибавил: — Лет через десять буду жарить слово в слово. Ах, господа, господа! Вы вот смеетесь над нами и не понимаете, какая это в сущности трагедия. Сначала вcе так живо! Сам
еще учишься, ищешь новой мысли, яркого выражения…
А там год за годом, — застываешь, отливаешься в форму…
Темными осенними вечерами очень легко было внезапно наткнуться на Дидонуса,
а порой, что
еще хуже, — «сам инспектор», заслышав крадущиеся шаги, прижимался спиной к забору и… внезапно наводил на близком расстоянии потайной фонарь…
— Губернатор посмотрел и говорит: «Да, настоящий тюремщик!»
А что будет —
еще неизвестно.
—
А! Где там оставили!
Еще хуже стало.
— Нет, отец протоиерей, я
еще и не о том, — упорствовал Гаврило. —
А вот один англичанин предлагает через газеты…
Через несколько дней из округа пришла телеграмма: немедленно устранить Кранца от преподавания. В большую перемену немец вышел из гимназии, чтобы более туда не возвращаться. Зеленый и злой, он быстро шел по улице, не глядя по сторонам, весь поглощенный злобными мыслями,
а за ним шла гурьба учеников, точно стая собачонок за затравленным, но все
еще опасным волком.
Рассказ прошел по мне электрической искрой. В памяти, как живая, стала простодушная фигура Савицкого в фуражке с большим козырем и с наивными глазами. Это воспоминание вызвало острое чувство жалости и
еще что-то темное, смутное, спутанное и грозное. Товарищ… не в карцере,
а в каталажке, больной, без помощи, одинокий… И посажен не инспектором… Другая сила, огромная и стихийная, будила теперь чувство товарищества, и сердце невольно замирало от этого вызова. Что делать?
—
А теперь… Га! Теперь — все покатилось кверху тормашками на белом свете. Недавно
еще… лет тридцать назад, вот в этом самом Гарном Луге была
еще настоящая шляхта… Хлопов держали в страхе… Чуть что…
А! сохрани боже! Били, секли, мордовали!.. Правду тебе скажу, — даже бывало жалко… потому что не по — христиански…
А теперь…
Если курица какого-нибудь пана Кунцевича попадала в огород Антония, она, во — первых, исчезала,
а во — вторых, начинался иск о потраве. Если, наоборот, свинья Банькевича забиралась в соседний огород, — это было
еще хуже. Как бы почтительно ни выпроводил ее бедный Кунцевич, — все-таки оказывалось, что у нее перебита нога, проколот бок или каким иным способом она потерпела урон в своем здоровье, что влекло опять уголовные и гражданские иски. Соседи дрожали и откупались.
Солнце склонялось к закату,
а наша «тройка» все
еще устало месила пыль по проселкам, окруженная зноем и оводами. Казалось, мы толчемся на одном месте. Некованые копыта мягко шлепали по земле; темнело, где-нибудь на дальнем болоте гудел «бугай», в придорожной ржи сонно ударял перепел, и нетопыри пролетали над головами, внезапно появляясь и исчезая в сумерках.
И
еще выделялся глубокий, тревожный гул тополей,
а на старой крыше «магазина» железные листы гремели, как будто кто трогал их или пробегал тяжелыми торопливыми шагами.
Ей пришлось являться просительницей перед людьми,
еще недавно считавшими за честь ее знакомство,
а в качестве «содержательницы ученической квартиры» она зависела от гимназического начальства.
А затем явился и
еще один человек, на воспоминании о котором мне хочется остановиться подольше.
Растущая душа стремилась пристроить куда-то избыток силы, не уходящей на «арифметики и грамматики», и вслед за жгучими историческими фантазиями в нее порой опять врывался религиозный экстаз. Он был такой же беспочвенный и
еще более мучительный. В глубине души
еще не сознанные начинали роиться сомнения,
а навстречу им поднималась жажда религиозного подвига, полетов души ввысь, молитвенных экстазов.
Оказывается, на конюшне секут «шалунишку» буфетчика, человека с большими бакенбардами, недавно
еще в долгополом сюртуке прислуживавшего за столом… Лицо у Мардария Аполлоновича доброе. «Самое лютое негодование не устояло бы против его ясного и кроткого взора…»
А на выезде из деревни рассказчик встречает и самого «шалунишку»: он идет по улице, лущит семечки и на вопрос, за что его наказали, отвечает просто...
Помню, что мне было странно и досадно, точно я до этого мгновения все
еще оставался в светлой комнате,
а теперь неожиданно очутился в грязном и темном переулке перед назойливым выходцем из другого мира.
Он прошелся по комнате, потом опять сел и закачался, смеясь,
а я, ободренный этим, решился
еще на один вопрос...
Над дальними камышами, почти
еще не светя, подымалась во мгле задумчивая красная луна,
а небольшая комната, освещенная мягким светом лампы, вся звенела мечтательной, красивой тоской украинской песни.
— Что это у вас за походка?.. — сказал он, весело смеясь: — с развальцем… Подтянулись бы немного.
А вот
еще хуже: отчего вы не занимаетесь математикой?
— Ты
еще глуп.
А я тебе по всем правилам логики докажу, что это так. Посылка: печать руководит общественным мнением! Отвечай: да или нет?
В одно время здесь собралась группа молодежи. Тут был, во — первых, сын капитана, молодой артиллерийский офицер. Мы помнили его
еще кадетом, потом юнкером артиллерийского училища. Года два он не приезжал,
а потом явился новоиспеченным поручиком, в свежем с иголочки мундире, в блестящих эполетах и сам весь свежий, радостно сияющий новизной своего положения, какими-то обещаниями и ожиданиями на пороге новой жизни.
Солнце зашло,
а в вышине все
еще играют его лучи…
Вдруг до моего сознания долетел чуть внятный звук, будто где-то далеко ударили ложечкой по стакану. Я знал его: это — отголосок бубенчиков. Она уже выехала, но
еще далеко: таратайка, пробирается сетью узеньких переулков в предместий. Я успею дойти до моста, перейти его и стать в тени угловой лавки.
А пока…
еще немного додумать.
Это продолжалось многие годы, пока… яркие облака не сдвинулись, вновь изменяя
еще раз мировую декорацию, и из-за них не выглянула опять бесконечность, загадочно ровная, заманчивая и дразнящая старыми загадками сфинкса в новых формах… И тогда я убедился, что эти вопросы были только отодвинуты,
а не решены в том или другом смысле.
Молодежь стала предметом особого внимания и надежд, и вот что покрывало таким свежим, блестящим лаком недавних юнкеров, гимназистов и студентов. Поручик в свеженьком мундире казался много интереснее полковника или генерала,
а студент юридического факультета интереснее готового прокурора. Те — люди, уже захваченные колесами старого механизма,
а из этих могут
еще выйти Гоши или Дантоны. В туманах близкого, как казалось, будущего начинали роиться образы «нового человека», «передового человека», «героя».
Но в то время «чтение в сердцах»
еще не было в ходу даже в гимназиях, советы требовали «проступков»,
а мое настроение было неуловимо.