Неточные совпадения
Отсюда был виден остров
и его темные громадные тополи, но зáмок сердито
и презрительно закрывался от часовни густою зеленью,
и только в
те минуты, когда юго-западный ветер вырывался из-за камышей
и налетал на остров, тополи гулко качались,
и из-за них проблескивали окна,
и зáмок, казалось, кидал на часовню угрюмые взгляды.
Все, что не находило себе места в городе, всякое выскочившее из колеи существование, потерявшее, по
той или другой причине, возможность платить хотя бы
и жалкие гроши за кров
и угол на ночь
и в непогоду, — все это тянулось на остров
и там, среди развалин, преклоняло свои победные головушки, платя за гостеприимство лишь риском быть погребенными под грудами старого мусора.
Януш оставил в зáмке только «добрых христиан»,
то есть католиков,
и притом преимущественно бывших слуг или потомков слуг графского рода.
В будни эти старики
и старухи ходили, с молитвой на устах, по домам более зажиточных горожан
и среднего мещанства, разнося сплетни, жалуясь на судьбу, проливая слезы
и клянча, а по воскресеньям они же составляли почтеннейших лиц из
той публики, что длинными рядами выстраивалась около костелов
и величественно принимала подачки во имя «пана Иисуса»
и «панны Богоматери».
Когда на утренней заре из него выползали разнообразные фигуры, зевавшие, кашлявшие
и крестившиеся на солнце, я
и на них смотрел с каким-то уважением, как на существа, облеченные
тою же таинственностью, которою был окутан весь зáмок.
Перед детским воображением вставали, оживая, образы прошедшего,
и в душу веяло величавою грустью
и смутным сочувствием к
тому, чем жили некогда понурые стены,
и романтические тени чужой старины пробегали в юной душе, как пробегают в ветреный день легкие тени облаков по светлой зелени чистого поля.
Но с
того вечера
и зáмок,
и его бард явились передо мной в новом свете.
Как бы
то ни было, на примере старого зáмка я узнал впервые истину, что от великого до смешного один только шаг. Великое в зáмке поросло плющом, повиликой
и мхами, а смешное казалось мне отвратительным, слишком резало детскую восприимчивость, так как ирония этих контрастов была мне еще недоступна.
Несколько ночей после описанного переворота на острове город провел очень беспокойно: лаяли собаки, скрипели двери домов,
и обыватели,
то и дело выходя на улицу, стучали палками по заборам, давая кому-то знать, что они настороже.
Город знал, что по его улицам в ненастной
тьме дождливой ночи бродят люди, которым голодно
и холодно, которые дрожат
и мокнут; понимая, что в сердцах этих людей должны рождаться жестокие чувства, город насторожился
и навстречу этим чувствам посылал свои угрозы.
Но вот весна окончательно восторжествовала над последними порывами зимы, солнце высушило землю,
и вместе с
тем бездомные скитальцы куда-то схлынули.
Все видели только, что с
той стороны, с гор
и оврагов, окружавших часовню, спускались в город по утрам самые невероятные
и подозрительные фигуры, которые в сумерки исчезали в
том же направлении.
Вероятно, он хотел сказать, что этими криками у него истерзано сердце, но, по-видимому, это-то именно обстоятельство
и способно было несколько развлечь досужего
и скучающего обывателя.
И бедный «профессор» торопливо удалялся, еще ниже опустив голову, точно опасаясь удара; а за ним гремели раскаты довольного смеха,
и в воздухе, точно удары кнута, хлестали все
те же крики...
Надо отдать справедливость изгнанникам из зáмка: они крепко стояли друг за друга,
и если на толпу, преследовавшую «профессора», налетал в это время с двумя-тремя оборванцами пан Туркевич или в особенности отставной штык-юнкер Заусайлов,
то многих из этой толпы постигала жестокая кара.
Когда голова Лавровского опускалась еще ниже
и из горла слышался храп, прерываемый нервными всхлипываниями, — маленькие детские головки наклонялись тогда над несчастным. Мы внимательно вглядывались в его лицо, следили за
тем, как тени преступных деяний пробегали по нем
и во сне, как нервно сдвигались брови
и губы сжимались в жалостную, почти no-детски плачущую гримасу.
Случалось, что в таком положении сонного его заливало дождем, засыпало пылью, а несколько раз, осенью, даже буквально заносило снегом;
и если он не погиб преждевременною смертью,
то этим, без сомненья, был обязан заботам о своей грустной особе других, подобных ему, несчастливцев
и главным образом заботам веселого пана Туркевича, который, сильно пошатываясь, сам разыскивал его, тормошил, ставил на ноги
и уводил с собою.
Пан Туркевич принадлежал к числу людей, которые, как сам он выражался, не дают себе плевать в кашу,
и в
то время, как «профессор»
и Лавровский пассивно страдали, Туркевич являл из себя особу веселую
и благополучную во многих отношениях.
Начать с
того, что, не справляясь ни у кого об утверждении, он сразу произвел себя в генералы
и требовал от обывателей соответствующих этому званию почестей.
Так как никто не смел оспаривать его права на этот титул,
то вскоре пан Туркевич совершенно проникся
и сам верой в свое величие.
А так как при этом он умел еще совершенно особенным образом шевелить своими тараканьими усами
и был неистощим в прибаутках
и остротах,
то неудивительно, что его постоянно окружала толпа досужих слушателей
и ему были даже открыты двери лучшей «ресторации», в которой собирались за бильярдом приезжие помещики.
Так как при этом он всегда умел придать спектаклю интерес современности, намекая на какое-нибудь всем известное дело,
и так как, кроме
того, он был большой знаток судебной процедуры,
то немудрено, что в самом скором времени из дома секретаря выбегала кухарка, что-то совала Туркевичу в руку
и быстро скрывалась, отбиваясь от любезностей генеральской свиты.
А так как каждый раз он получал поспектакльную плату,
то натурально, что грозный тон постепенно смягчался, глаза исступленного пророка умасливались, усы закручивались кверху,
и представление от обличительной драмы переходило к веселому водевилю.
Между
тем Туркевич, не видя пользы от дифирамбов, понемногу
и осторожно начинал переходить к сатире.
Основывались эти слухи главным образом на
той бесспорной посылке, что человек не может существовать без пищи, а так как почти все эти темные личности, так или иначе, отбились от обычных способов ее добывания
и были оттерты счастливцами из зáмка от благ местной филантропии,
то отсюда следовало неизбежное заключение, что им было необходимо воровать или умереть.
Если только это была правда,
то уже не подлежало спору, что организатором
и руководителем сообщества не мог быть никто другой, как пан Тыбурций Драб, самая замечательная личность из всех проблематических натур, не ужившихся в старом зáмке.
— О-ох, матиньки,
та и жалобно ж, хай ему бис! —
И слезы капали из глаз
и стекали по длинным усам.
Если на полях, примыкавших волнующимся морем к последним лачугам предместья, появлялись вдруг колдовские «закруты»,
то никто не мог вырвать их с большею безопасностью для себя
и жнецов, как пан Тыбурций.
Если зловещий «пугач» [Филин.] прилетал по вечерам на чью-нибудь крышу
и громкими криками накликал туда смерть,
то опять приглашали Тыбурция,
и он с большим успехом прогонял зловещую птицу поучениями из Тита Ливия.
Никто не мог бы также сказать, откуда у пана Тыбурция явились дети, а между
тем факт, хотя
и никем не объясненный, стоял налицо… даже два факта: мальчик лет семи, но рослый
и развитой не по летам,
и маленькая трехлетняя девочка. Мальчика пан Тыбурций привел, или, вернее, принес с собой с первых дней, как явился сам на горизонте нашего города. Что же касается девочки,
то, по-видимому, он отлучался, чтобы приобрести ее, на несколько месяцев в совершенно неизвестные страны.
Поговаривали о каких-то подземельях на униатской горе около часовни,
и так как в
тех краях, где так часто проходила с огнем
и мечом татарщина, где некогда бушевала панская «сваволя» (своеволие)
и правили кровавую расправу удальцы-гайдамаки, подобные подземелья очень нередки,
то все верили этим слухам,
тем более, что ведь жила же где-нибудь вся эта орда темных бродяг.
Действительно, с
тех пор как умерла моя мать, а суровое лицо отца стало еще угрюмее, меня очень редко видели дома. В поздние летние вечера я прокрадывался по саду, как молодой волчонок, избегая встречи с отцом, отворял посредством особых приспособлений свое окно, полузакрытое густою зеленью сирени,
и тихо ложился в постель. Если маленькая сестренка еще не спала в своей качалке в соседней комнате, я подходил к ней,
и мы тихо ласкали друг друга
и играли, стараясь не разбудить ворчливую старую няньку.
Я успевал совершить дальний обход,
и все же в городе
то и дело встречались мне заспанные фигуры, отворявшие ставни домов. Но вот солнце поднялось уже над горой, из-за прудов слышится крикливый звонок, сзывающий гимназистов,
и голод зовет меня домой к утреннему чаю.
Но мои руки протягивались в пустую
тьму и в душу проникало сознание горького одиночества.
Мне все казалось, что где-то там, в этом большом
и неведомом свете, за старою оградой сада, я найду что-то; казалось, что я что-то должен сделать
и могу что-то сделать, но я только не знал, что именно; а между
тем навстречу этому неведомому
и таинственному во мне из глубины моего сердца что-то подымалось, дразня
и вызывая.
С
тех пор к прочим нелестным моим качествам прибавились названия уличного мальчишки
и бродяги; но я не обращал на это внимания.
Образ за образом, впечатление за впечатлением ложились на душу яркими пятнами; я узнал
и увидал много такого, чего не видали дети значительно старше меня, а между
тем то неведомое, что подымалось из глубины детской души, по-прежнему звучало в ней несмолкающим таинственным, подмывающим, вызывающим рокотом.
Но по мере
того как я знакомился с местностью, передо мною выступали только тихие могилы
и разрушенные кресты.
Но так как одному было бы
и страшно,
и неудобно предпринимать подобную экскурсию,
то я навербовал на улицах города небольшой отряд из трех сорванцов, привлеченных к предприятию обещанием булок
и яблоков из нашего сада.
Углы были затканы паутиной,
и в них ютилась
та особенная
тьма, которая залегает все углы таких старых зданий.
Между
тем моим товарищам надоело стоять внизу, ожидая от меня известий,
и потому один из них, проделав
ту же процедуру, какую проделал я раньше, повис рядом со мною, держась за оконную раму.
Трудно передать мои ощущения в эту минуту. Я не страдал; чувство, которое я испытывал, нельзя даже назвать страхом. Я был на
том свете. Откуда-то, точно из другого мира, в течение нескольких секунд доносился до меня быстрою дробью тревожный топот трех пар детских ног! Но вскоре затих
и он. Я был один, точно в гробу, в виду каких-то странных
и необъяснимых явлений.
Под престолом что-то сильно завозилось, он даже как будто покачнулся,
и в
то же мгновение из-под него вынырнула фигура.
Хотя незнакомец, явившийся на сцену столь неожиданным
и странным образом, подходил ко мне с
тем беспечно-задорным видом, с каким всегда на нашем базаре подходили друг к другу мальчишки, готовые вступить в драку, но все же, увидев его, я сильно ободрился. Я ободрился еще более, когда из-под
того же престола, или, вернее, из люка в полу часовни, который он покрывал, сзади мальчика показалось еще грязное личико, обрамленное белокурыми волосами
и сверкавшее на меня детски-любопытными голубыми глазами.
Между
тем девочка, упершись маленькими ручонками в пол часовни, старалась тоже выкарабкаться из люка. Она падала, вновь приподымалась
и, наконец, направилась нетвердыми шагами к мальчишке. Подойдя вплоть, она крепко ухватилась за него
и, прижавшись к нему, поглядела на меня удивленным
и отчасти испуганным взглядом.
— Боится, — сказал
тот и сам передал яблоко девочке.
Солнце недавно еще село за гору. Город утонул в лилово-туманной тени,
и только верхушки тополей на острове резко выделялись червонным золотом, разрисованные последними лучами заката. Мне казалось, что с
тех пор, как я явился сюда, на старое кладбище, прошло не менее суток, что это было вчера.
А моя маленькая приятельница почти никогда не бегала
и смеялась очень редко; когда же смеялась,
то смех ее звучал, как самый маленький серебряный колокольчик, которого на десять шагов уже не слышно. Платье ее было грязно
и старо, в косе не было лент, но волосы у нее были гораздо больше
и роскошнее, чем у Сони,
и Валек, к моему удивлению, очень искусно умел заплетать их, что
и исполнял каждое утро.
Она сидела в
том же положении, в каком усадил ее Валек,
и все так же перебирала цветы; движения ее тонких рук были медленны; глаза выделялись глубокою синевой на бледном лице; длинные ресницы были опущены.
Эти беседы с каждым днем все больше закрепляли нашу дружбу с Валеком, которая росла, несмотря на резкую противоположность наших характеров. Моей порывистой резвости он противопоставлял грустную солидность
и внушал мне почтение своею авторитетностью
и независимым тоном, с каким отзывался о старших. Кроме
того, он часто сообщал мне много нового, о чем я раньше
и не думал. Слыша, как он отзывается о Тыбурции, точно о товарище, я спросил...
Все это заставило меня глубоко задуматься. Валек указал мне моего отца с такой стороны, с какой мне никогда не приходило в голову взглянуть на него: слова Валека задели в моем сердце струну сыновней гордости; мне было приятно слушать похвалы моему отцу, да еще от имени Тыбурция, который «все знает»; но вместе с
тем дрогнула в моем сердце
и нота щемящей любви, смешанной с горьким сознанием: никогда этот человек не любил
и не полюбит меня так, как Тыбурций любит своих детей.