Неточные совпадения
Пока Лозинская читала письмо, люди глядели на нее и говорили между собой, что вот и в такой пустой бумажке какая может быть великая сила, что человека повезут на край света и нигде уже
не спросят плату. Ну, разумеется,
все понимали при этом, что такая бумажка должна была стоить Осипу Лозинскому немало денег. А это, конечно, значит, что Лозинский ушел в свет
не напрасно и что в свете можно-таки разыскать свою долю…
Правда, что Лозинская была женщина разумная и соблазнить ее было
не легко, но что у нее было тяжело на душе, это оказалось при получении письма: сразу подкатили под сердце и настоящая радость, и прежнее горе, и
все грешные молодые мысли, и
все бессонные ночи с горячими думами.
Продавать-то было, пожалуй, немного, и, когда
все это дело покончили, тогда и объявили: едем и мы с Осиповой Лозихою, чтобы ей одной
не пропасть в дороге.
Но если кого заденет своим колючим словом, то уже, бывало,
все старается держаться поближе к Матвею, потому что на руку был
не силен и в драке ни с кем устоять
не мог.
Так и поехали втроем в дальнюю дорогу…
Не стоит описывать, как они переехали через границу и проехали через немецкую землю;
все это
не так уж трудно. К тому же, в Пруссии немало встречалось и своих людей, которые могли указать, как и что надо делать дорогой. Довольно будет сказать, что приехали они в Гамбург и, взявши свои пожитки, отправились,
не долго думая, к реке, на пристань, чтобы там узнать, когда следует ехать дальше.
А Гамбург немецкий город, стоит на большой реке,
не очень далеко от моря, и оттуда ходят корабли во
все стороны.
А в это время какой-то огромный немец, с выпученными глазами и
весь в поту, суетившийся
всех больше на пристани, увидел Лозинскую, выхватил у нее билет, посмотрел, сунул ей в руку, и
не успели лозищане оглянуться, как уже и женщина, и ее небольшой узел очутились на пароходике.
А в это время корабль уже выбрался далеко, подымил еще,
все меньше,
все дальше, а там
не то, что Лозинскую, и его уже трудно стало различать меж другими судами, да еще в тумане. Защекотало что-то у обоих в горле.
— Да! говори ты ему, когда он
не понимает, — с досадой перебил Дыма. — Вот если бы ты его в свое время двинул в ухо, как я тебе говорил, то, может, так или иначе, мы бы теперь были на пароходе. А уж оттуда
все равно в воду бы
не бросили! Тем более, у нас сестра с билетом!
Потом немец вынул монету, которую ему Дыма сунул в руку, и показывает лозищанам. Видно, что у этого человека все-таки была совесть;
не захотел напрасно денег взять, щелкнул себя пальцем по галстуку и говорит: «Шнапс», а сам рукой на кабачок показал. «Шнапс», это на
всех языках понятно, что значит. Дыма посмотрел на Матвея, Матвей посмотрел на Дыму и говорит...
Конечно, Лозинский
не мог бы рассказать
все это такими словами, но он чувствовал испуг перед тайной морской глубины.
И много в эти часы думал Матвей Лозинский, — жаль только, что
все эти мысли подымались и падали, как волны,
не оставляя заметного следа,
не застывая в готовом слове, вспыхивали и гасли, как морские огни в глубине…
Но это оттого, что прозрачный и ясный воздух приближал
все, а кругом, кроме воды, ничего
не было.
Но потом увидел, что это
не с одним Дымой; многие почтенные люди и даже шведские и датские барышни, которые плыли в Америку наниматься в горничные и кухарки, так же висели на бортах, и с ними было
все то же, что и с Дымой.
Дыма — человек нервный — проклинал и себя, и Осипа, и Катерину, и корабль, и того, кто его выдумал, и
всех американцев, даже еще
не рожденных на свет…
Наши же лозищане говорили на волынском наречии:
не по-русски и
не по-польски, да
не совсем и по-украински, а
всех трех языков намешано понемногу.
Но свободы
все как будто
не было.
Лозинский постоял, посмотрел и
не сказал ей ничего. Он
не любил говорить на ветер, да и его доля была тоже темна. А только с этих пор, где бы он ни стоял, где бы он ни сидел, что бы ни делал, а
все думал об этой девушке и следил за нею глазами.
Исполинские дома в шесть и семь этажей ютились внизу, под мостом, по берегу; фабричные трубы
не могли достать до моста своим дымом. Он повис над водой, с берега на берег, и огромные пароходы пробегали под ним, как ничтожные лодочки, потому что это самый большой мост во
всем божьем свете… Это было направо, а налево уже совсем близко высилась фигура женщины, — и во лбу ее, еще споря с последними лучами угасавшей в небе зари, загоралась золотая диадема, и венок огоньков светился в высоко поднятой руке…
И только Матвей просидел
всю теплую ночь, пока свет на лбу статуи
не померк и заиграли отблески зари на волнах, оставляемых бороздами возвращавшихся с долгой ночной работы пароходов…
И мистер Борк пошел дальше. Пошли и наши, скрепя сердцем, потому что столбы кругом дрожали, улица гудела, вверху лязгало железо о железо, а прямо над головами лозищан по настилке на
всех парах летел поезд. Они посмотрели с разинутыми ртами, как поезд изогнулся в воздухе змеей, повернул за угол, чуть
не задевая за окна домов, — и полетел опять по воздуху дальше, то прямо, то извиваясь…
— Ну, пожалуйста,
не надо этого делать, — взмолился Берко, к имени которого теперь
все приходилось прибавлять слово «мистер». — Мы уже скоро дойдем, уже совсем близко. А это они потому, что… как бы вам сказать… Им неприятно видеть таких очень лохматых, таких шорстких, таких небритых людей, как ваши милости. У меня есть тут поблизости цирюльник… Ну, он вас приведет в порядок за самую дешевую цену. Самый дешевый цирюльник в Нью-Йорке.
— Бог с тобой, — ответил Дыма все-таки шопотом, — если уже ты
не можешь уступить подешевле. А только вот этому господину
не покажется ли неприятно? Все-таки мы люди простого звания…
— Фю-ю! На этот счет вы себе можете быть вполне спокойны. Это совсем
не та история, что вы думаете. Здесь свобода:
все равные, кто за себя платит деньги. И знаете, что я вам еще скажу? Вот вы простые люди, а я вас больше почитаю… потому что я вижу: вы в вашем месте были хозяева. Это же видно сразу. А этого шарлатана я, может быть, и держать
не стал бы, если бы за него
не платили от Тамани-холла. Ну, что мне за дело! У «босса» денег много, каждую неделю я свое получаю аккуратно.
Дыма ловил на лету
все, что замечал в новом месте, и потому, обдумав
не совсем понятные слова Борка, покосился на лежавшего господина и сказал...
Дыма
не совсем понимал, как можно продать свой голос, хотя бы и настоящий, и кому он нужен, но, так как ему было обидно, что раз он уже попал пальцем в небо, — то он сделал вид, будто
все понял, и сказал уже громко...
Правду сказать, —
все не понравилось Матвею в этой Америке. Дыме тоже
не понравилось, и он был очень сердит, когда они шли с пристани по улицам. Но Матвей знал, что Дыма — человек легкого характера: сегодня ему кто-нибудь
не по душе, а завтра первый приятель. Вот и теперь он уже крутит ус, придумывает слова и посматривает на американца веселым оком. А Матвею было очень грустно.
Ищи его теперь, этого счастья, в этом пекле, где люди летят куда-то, как бешеные, по земле и под землей и даже, — прости им, господи, — по воздуху… где
все кажется
не таким, как наше, где
не различишь человека, какого он может быть звания, где
не схватишь ни слова в человеческой речи, где за крещеным человеком бегают мальчишки так, как в нашей стороне бегали бы разве за турком…
— А, мистер Берко, — сказала барыня, и лозищане заметили, что она немного рассердилась. — Скажите, пожалуйста, я и забыла! А впрочем, ваша правда, ясновельможный мистер Борк! В этой проклятой стороне
все мистеры, и уже
не отличишь ни жида, ни хлопа, ни барина… Вот и эти (она указала на лозищан) снимут завтра свои свитки, забудут бога и тоже потребуют, чтобы их звать господами…
Дыма посмотрел на него с великою укоризной и постучал себя пальцем по лбу. Матвей понял, что Дыма
не хочет ругать его при людях, а только показывает знаком, что он думает о голове Матвея. В другое время Матвей бы, может, и сам ответил, но теперь чувствовал, что
все они трое по его вине идут на дно, — и смолчал.
Вы смотрите назад, а
не вперед, и потому
все попадете в яму.
Но Борк смотрел на него
все так же серьезно, и по его печальным глазам Матвей понял, что он
не шутит.
Такие же люди, только добрее. Такие же мужики, в таких же свитках, только мужики похожи на старых лозищан, еще
не забывших о своих старых правах, а свитки тоньше и чище, только дети здоровее и
все обучены в школе, только земли больше, и земля родит
не по-вашему, только лошади крепче и сытее, только плуги берут шире и глубже, только коровы дают по ведру на удой…
Потом вдруг комната осветилась, потому что кто-то зажег газовый рожок спичкой. Комната осветилась, а Матвей
все еще сидел и ничего
не понимал, и говорил с испугом...
Вместо
всего этого, он теперь старался поскорее вылезть из какой-то немецкой кургузой куртки,
не закрывавшей даже как следует того, что должно быть закрыто хорошей одеждой; шею его подпирал высокий воротник крахмальной рубашки, а ноги нельзя было освободить из узких штанов…
— Что ж, — сказала Роза, — со всяким может случиться несчастье. Мы жили спокойно и тоже
не думали ехать так далеко. А потом… вы, может быть, знаете… когда стали громить евреев… Ну что людям нужно? У нас
все разбили, и… моя мать…
Анна подумала, что она хорошо сделала,
не сказав Розе
всего о брате… У нее как-то странно сжалось сердце… И еще долго она лежала молча, и ей казались странными и этот глухо гудящий город, и люди, и то, что она лежит на одной постели с еврейкой, и то, что она молилась в еврейской комнате, и что эта еврейка кажется ей совсем
не такой, какой представлялась бы там, на родине…
Когда он проснулся, то прежде
всего, наскоро одевшись, подошел к зеркалу и стал опять закручивать усы кверху, что делало его совсем
не похожим на прежнего Дыму. Потом, едва поздоровавшись с Матвеем, подошел к ирландцу Падди и стал разговаривать с ним, видимо, гордясь его знакомством и как будто даже щеголяя перед Матвеем своими развязными манерами. Матвею казалось, однако, что остальные американцы глядят на Дыму с улыбкой.
— Так вот они собирают голоса. Они говорят, что если бы оба наши голоса, то они и дали бы больше, чем за один мой… А нам что это стоит? Нужно только тут в одном месте записаться и
не говорить, что мы недавно приехали. А потом… Ну, они
все сделают и укажут…
— Э, глупости! — сказал Дыма. — Ведь
не останешься же ты после этого без голоса. Даже
не охрипнешь. Если люди покупают, так отчего
не продать? Все-таки
не убудет в кошеле, а прибудет…
Письма
все не было, а дни шли за днями. Матвей больше сидел дома, ожидая, когда, наконец, он попадет в американскую деревню, а Дыма часто уходил и, возвращаясь, рассказывал Матвею что-нибудь новое.
И притом больше
всего любят бить по лицу, в нос или, если уж
не удастся, в ухо.
— Ну, вот видишь, — обрадовался Дыма. — Я им как раз говорил, что ты у нас самый сильный человек
не только в Лозищах, но и во
всем уезде. А они говорят: ты
не знаешь правильного боя.
И
не успел еще Падди изловчиться, как уже сильный лозищанин встал во
весь рост, как медведь на охотника, поднял над головой Падди обе руки, потом сгреб его за густые, хотя и
не длинные волосы, нагнул и, зажав голову коленями, несколько раз шлепнул очень громко по мягкому месту.
Все это случилось так быстро, что никто
не успел и оглянуться. А когда Падди поднялся, озираясь кругом, точно новорожденный младенец, который
не знает, что с ним было до этой минуты, то
все невольно покатились со смеху.
А Анна уже ничего
не видела, но все-таки смеялась, зараженная общим хохотом и глядя на сухопарого американца, который
все еще икал и как будто давился.
— И чего бы, кажется, сердиться на приятеля… Разве я тут виноват… Если уже какой-нибудь поджарый Падди может повалить самого сильного человека во
всех Лозищах… Га! Это значит, такая уже в этой стороне во
всем образованность… Тут сердиться нечего, ничего этим
не поможешь, а видно надо как-нибудь и самим ухитряться… Индейский удар! Это у них, видишь ли, называется индейским ударом…
Но Матвей
не остановился, пока
не кончил. А в это время, действительно, и ирландцы повскакали с кроватей, кто-то зажег огонь, и
все, проснувшись, смотрели на рассвирепевшего лозищанина.
И на этом он проснулся… Ирландцы спешно пили в соседней комнате утренний кофе и куда-то торопливо собирались. Дыма держался в стороне и
не глядел на Матвея, а Матвей
все старался вспомнить, что это ему говорил кто-то во сне, тер себе лоб и никак
не мог припомнить ни одного слова. Потом, когда почти
все разошлись и квартира Борка опустела, он вдруг поднялся наверх, в комнату девушек.
— А
все отчего? — начала опять барыня спокойно. —
Все оттого, что в этой стране нет никакого порядка. Здесь жид Берко — уже
не Берко, а мистер Борк, а его сын Иоська превратился в ясновельможного Джона…