Неточные совпадения
В конце проспекта, на аккумуляторной башне, колокол гулко бил 17. Личный
час кончился. I-330 уходила вместе с тем S-образным мужским нумером. У него такое внушающее почтение и, теперь вижу,
как будто даже знакомое лицо. Где-нибудь встречал его — сейчас не вспомню.
Быть может, вы не знаете даже таких азов,
как Часовая Скрижаль, Личные
Часы, Материнская Норма, Зеленая Стена, Благодетель.
Каждое утро, с шестиколесной точностью, в один и тот же
час и в одну и ту же минуту мы, миллионы, встаем
как один.
В эти
часы вы увидите: в комнате у одних целомудренно спущены шторы, другие мерно по медным ступеням Марша проходят проспектом, третьи —
как я сейчас — за письменным столом.
— «…Просто вращая вот эту ручку, любой из вас производит до трех сонат в
час. А с
каким трудом давалось это вашим предкам. Они могли творить, только доведя себя до припадков „вдохновения“ — неизвестная форма эпилепсии. И вот вам забавнейшая иллюстрация того, что у них получалось, — музыка Скрябина — двадцатый век. Этот черный ящик (на эстраде раздвинули занавес и там — их древнейший инструмент) — этот ящик они называли „рояльным“ или „королевским“, что лишний раз доказывает, насколько вся их музыка…»
Да, этот Тэйлор был, несомненно, гениальнейшим из древних. Правда, он не додумался до того, чтобы распространить свой метод на всю жизнь, на каждый шаг, на круглые сутки — он не сумел проинтегрировать своей системы от
часу до 24. Но все же
как они могли писать целые библиотеки о каком-нибудь там Канте — и едва замечать Тэйлора — этого пророка, сумевшего заглянуть на десять веков вперед.
Внизу, в вестибюле, за столиком, контролерша, поглядывая на
часы, записывала нумера входящих. Ее имя — Ю… впрочем, лучше не назову ее цифр, потому что боюсь,
как бы не написать о ней чего-нибудь плохого. Хотя, в сущности, это — очень почтенная пожилая женщина. Единственное, что мне в ней не нравится, — это то, что щеки у ней несколько обвисли —
как рыбьи жабры (казалось бы: что тут такого?).
Все еще о вчерашнем. Личный
час перед сном у меня был занят, и я не мог записать вчера. Но во мне все это —
как вырезано, и потому-то особенно — должно быть, навсегда — этот нестерпимо-холодный пол…
Вчера лег — и тотчас же канул на сонное дно,
как перевернувшийся, слишком загруженный корабль. Толща глухой колыхающейся зеленой воды. И вот медленно всплываю со дна вверх и где-то на средине глубины открываю глаза: моя комната, еще зеленое, застывшее утро. На зеркальной двери шкафа — осколок солнца — в глаза мне. Это мешает в точности выполнить установленные Скрижалью
часы сна. Лучше бы всего — открыть шкаф. Но я весь —
как в паутине, и паутина на глазах, нет сил встать…
Шестнадцать
часов. На дополнительную прогулку я не пошел:
как знать, быть может, ей вздумается именно сейчас, когда все звенит от солнца…
На эстраде поэт читал предвыборную оду, но я не слышал ни одного слова: только мерные качания гекзаметрического маятника, и с каждым его размахом все ближе какой-то назначенный
час. И я еще лихорадочно перелистываю в рядах одно лицо за другим —
как страницы — и все еще не вижу того единственного,
какое я ищу, и его надо скорее найти, потому что сейчас маятник тикнет, а потом —
Мне страшно шевельнуться: во что я обращусь? И мне кажется — все так же,
как и я, боятся мельчайшего движения. Вот сейчас, когда я пишу это, все сидят, забившись в свои стеклянные клетки, и чего-то ждут. В коридоре не слышно обычного в этот
час жужжания лифта, не слышно смеха, шагов. Иногда вижу: по двое, оглядываясь, проходят на цыпочках по коридору, шепчутся…
— Так
как же: сколько берем топлива для двигателей? Если считать три… ну, три с половиной
часа…
Несчастные слонялись возле места привычного труда и голодными глазами заглядывали внутрь; останавливались на площадях — и по целым
часам проделывали те движения,
какие в определенное время дня были уже потребностью их организма: пилили и стругали воздух, невидимыми молотами побрякивали, бухали в невидимые болванки.
Я — снова в командной рубке. Снова — бредовая, с черным звездным небом и ослепительным солнцем, ночь; медленно с одной минуты на другую перехрамывающая стрелка
часов на стене; и все,
как в тумане, одето тончайшей, чуть заметной (одному мне) дрожью.
Устремив неподвижные взоры в подкладку стеганого одеяла, я видел ее так же ясно,
как час тому назад; я мысленно разговаривал с нею, и разговор этот, хотя не имел ровно никакого смысла, доставлял мне неописанное наслаждение, потому что ты, тебе, с тобой, твои встречались в нем беспрестанно.
Иногда бросало так, что надо было крепко ухватиться или за пушечные тали, или за первую попавшуюся веревку. Ветер между тем завывал больше и больше. У меня дверь была полуоткрыта, и я слышал каждый шум, каждое движение на палубе: слышал,
как часа в два вызвали подвахтенных брать рифы, сначала два, потом три, спустили брам-реи, а ветер все крепче. Часа в три утра взяли последний риф и спустили брам-стеньги. Начались сильные размахи.
— Мы и то с тетенькой, касатка, переговаривались, може, сразу ослобонят. Тоже, сказывали, бывает. Еще и денег надают, под
какой час попадешь, — тотчас же начала своим певучим голосом сторожиха. — Ан, вот оно что. Видно, сгад наш не в руку. Господь, видно, свое, касатка, — не умолкая вела она свою ласковую и благозвучную речь.
Неточные совпадения
Уж восемь робертов сыграли // Герои виста; восемь раз // Они места переменяли; // И чай несут. Люблю я
час // Определять обедом, чаем // И ужином. Мы время знаем // В деревне без больших сует: // Желудок — верный наш брегет; // И кстати я замечу в скобках, // Что речь веду в моих строфах // Я столь же часто о пирах, // О разных кушаньях и пробках, //
Как ты, божественный Омир, // Ты, тридцати веков кумир!
Решась кокетку ненавидеть, // Кипящий Ленский не хотел // Пред поединком Ольгу видеть, // На солнце, на
часы смотрел, // Махнул рукою напоследок — // И очутился у соседок. // Он думал Оленьку смутить, // Своим приездом поразить; // Не тут-то было:
как и прежде, // На встречу бедного певца // Прыгнула Оленька с крыльца, // Подобна ветреной надежде, // Резва, беспечна, весела, // Ну точно та же,
как была.
Ужель загадку разрешила? // Ужели слово найдено? //
Часы бегут: она забыла, // Что дома ждут ее давно, // Где собралися два соседа // И где об ней идет беседа. // «
Как быть? Татьяна не дитя, — // Старушка молвила кряхтя. — // Ведь Оленька ее моложе. // Пристроить девушку, ей-ей, // Пора; а что мне делать с ней? // Всем наотрез одно и то же: // Нейду. И все грустит она // Да бродит по лесам одна».
Враги! Давно ли друг от друга // Их жажда крови отвела? // Давно ль они
часы досуга, // Трапезу, мысли и дела // Делили дружно? Ныне злобно, // Врагам наследственным подобно, //
Как в страшном, непонятном сне, // Они друг другу в тишине // Готовят гибель хладнокровно… // Не засмеяться ль им, пока // Не обагрилась их рука, // Не разойтиться ль полюбовно?.. // Но дико светская вражда // Боится ложного стыда.
«Онегин, я тогда моложе, // Я лучше, кажется, была, // И я любила вас; и что же? // Что в сердце вашем я нашла? //
Какой ответ? одну суровость. // Не правда ль? Вам была не новость // Смиренной девочки любовь? // И нынче — Боже! — стынет кровь, //
Как только вспомню взгляд холодный // И эту проповедь… Но вас // Я не виню: в тот страшный
час // Вы поступили благородно, // Вы были правы предо мной. // Я благодарна всей душой…