Потом все спуталось, сошло с вековых рельс, все вскочили с мест (не пропев гимна) — кое-как, не в такт, дожевывая, давясь, хватались
друг за друга: «Что? Что случилось? Что?» И — беспорядочные осколки некогда стройной великой Машины — все посыпались вниз, к лифтам — по лестнице — ступени — топот — обрывки слов — как клочья разорванного и взвихренного ветром письма…
Неточные совпадения
В эти часы вы увидите: в комнате у одних целомудренно спущены шторы,
другие мерно по медным ступеням Марша проходят проспектом, третьи — как я сейчас —
за письменным столом.
И вот без четверти 21. Белая ночь. Все зеленовато-стеклянное. Но это какое-то
другое, хрупкое стекло — не наше, не настоящее, это — тонкая стеклянная скорлупа, а под скорлупой крутится, несется, гудит… И я не удивлюсь, если сейчас круглыми медленными дымами подымутся вверх купола аудиториумов, и пожилая луна улыбнется чернильно — как та,
за столиком нынче утром, и во всех домах сразу опустятся все шторы, и
за шторами —
Распяленные негрские губы. Вытаращенные глаза… Я — настоящий крепко схватил
за шиворот этого
другого себя — дикого, лохматого, тяжело дышащего. Я — настоящий — сказал ему, R...
Я шел под какими-то каменными арками, где шаги, ударившись о сырые своды, падали позади меня — будто все время
другой шагал
за мной по пятам.
— Нет, нет, — замахал я, — ни
за что! Тогда вы в самом деле будете думать, что я какой-то ребенок — что я один не могу… Ни
за что! (Сознаюсь у меня были
другие планы относительно этого дня.)
На эстраде поэт читал предвыборную оду, но я не слышал ни одного слова: только мерные качания гекзаметрического маятника, и с каждым его размахом все ближе какой-то назначенный час. И я еще лихорадочно перелистываю в рядах одно лицо
за другим — как страницы — и все еще не вижу того единственного, какое я ищу, и его надо скорее найти, потому что сейчас маятник тикнет, а потом —
В тишине — явственное жужжание колес, как шум воспаленной крови. Кого-то тронули
за плечо — он вздрогнул, уронил сверток с бумагами. И слева от меня —
другой: читает в газете все одну и ту же, одну и ту же, одну и ту же строчку, и газета еле заметно дрожит. И я чувствую, как всюду — в колесах, руках, газетах, ресницах — пульс все чаще и, может быть, сегодня, когда я с I попаду туда, — будет 39, 40, 41 градус — отмеченные на термометре черной чертой…
С тех пор прошли уже почти сутки, все во мне уже несколько отстоялось — и тем не менее мне чрезвычайно трудно дать хотя бы приближенно-точное описание. В голове как будто взорвали бомбу, а раскрытые рты, крылья, крики, листья, слова, камни — рядом, кучей, одно
за другим…
Сперва я услышал у себя
за дверью громкие голоса — и узнал ее голос, I, упругий, металлический — и
другой, почти негнувшийся — как деревянная линейка — голос Ю. Затем дверь разверзлась с треском и выстрелила их обеих ко мне в комнату. Именно так: выстрелила.
Что вам
за дело — если я не хочу, чтобы
за меня хотели
другие, а хочу хотеть сама, — если я хочу невозможного…
«В наших краях», извинения в фамильярности, французское словцо «tout court» и проч. и проч. — все это были признаки характерные. «Он, однакож, мне обе руки-то протянул, а ни одной ведь не дал, отнял вовремя», — мелькнуло в нем подозрительно. Оба следили
друг за другом, но, только что взгляды их встречались, оба, с быстротою молнии, отводили их один от другого.
В помещение под вывеской «Магазин мод» входят, осторожно и молча, разнообразно одетые, но одинаково смирные люди, снимают верхнюю одежду, складывая ее на прилавки, засовывая на пустые полки; затем они, «гуськом» идя
друг за другом, спускаются по четырем ступенькам в большую, узкую и длинную комнату, с двумя окнами в ее задней стене, с голыми стенами, с печью и плитой в углу, у входа: очевидно — это была мастерская.
У Веры с бабушкой установилась тесная, безмолвная связь. Они, со времени известного вечера, после взаимной исповеди, хотя и успокоили одна другую, но не вполне успокоились
друг за друга, и обе вопросительно, отчасти недоверчиво, смотрели вдаль, опасаясь будущего.
Неточные совпадения
Осип. Да что завтра! Ей-богу, поедем, Иван Александрович! Оно хоть и большая честь вам, да все, знаете, лучше уехать скорее: ведь вас, право,
за кого-то
другого приняли… И батюшка будет гневаться, что так замешкались. Так бы, право, закатили славно! А лошадей бы важных здесь дали.
Хлестаков (защищая рукою кушанье).Ну, ну, ну… оставь, дурак! Ты привык там обращаться с
другими: я, брат, не такого рода! со мной не советую… (Ест.)Боже мой, какой суп! (Продолжает есть.)Я думаю, еще ни один человек в мире не едал такого супу: какие-то перья плавают вместо масла. (Режет курицу.)Ай, ай, ай, какая курица! Дай жаркое! Там супу немного осталось, Осип, возьми себе. (Режет жаркое.)Что это
за жаркое? Это не жаркое.
Хлестаков. Я с тобою, дурак, не хочу рассуждать. (Наливает суп и ест.)Что это
за суп? Ты просто воды налил в чашку: никакого вкусу нет, только воняет. Я не хочу этого супу, дай мне
другого.
По правую сторону его жена и дочь с устремившимся к нему движеньем всего тела;
за ними почтмейстер, превратившийся в вопросительный знак, обращенный к зрителям;
за ним Лука Лукич, потерявшийся самым невинным образом;
за ним, у самого края сцены, три дамы, гостьи, прислонившиеся одна к
другой с самым сатирическим выраженьем лица, относящимся прямо к семейству городничего.
Дверь отворяется, и выставляется какая-то фигура во фризовой шинели, с небритою бородою, раздутою губою и перевязанною щекою;
за нею в перспективе показывается несколько
других.