Неточные совпадения
Я люблю — уверен, не ошибусь, если скажу: мы любим только
такое вот, стерильное, безукоризненное небо.
И
вот,
так же как это было утром, на эллинге, я опять увидел, будто только
вот сейчас первый раз в жизни, увидел все: непреложные прямые улицы, брызжущее лучами стекло мостовых, божественные параллелепипеды прозрачных жилищ, квадратную гармонию серо-голубых шеренг. И
так: будто не целые поколения, а я — именно я — победил старого Бога и старую жизнь, именно я создал все это, и я как башня, я боюсь двинуть локтем, чтобы не посыпались осколки стен, куполов, машин…
Так смешно,
так неправдоподобно, что
вот я написал и боюсь: а вдруг вы, неведомые читатели, сочтете меня за злого шутника. Вдруг подумаете, что я просто хочу поиздеваться над вами и с серьезным видом рассказываю совершеннейшую чушь.
Потом показал ей свои «записи» и говорил — кажется, очень хорошо — о красоте квадрата, куба, прямой. Она
так очаровательно-розово слушала — и вдруг из синих глаз слеза, другая, третья — прямо на раскрытую страницу (стр. 7‑я). Чернила расплылись. Ну
вот, придется переписывать.
Вот остановились перед зеркалом. В этот момент я видел только ее глаза. Мне пришла идея: ведь человек устроен
так же дико, как эти
вот нелепые «квартиры», — человеческие головы непрозрачны, и только крошечные окна внутри: глаза. Она как будто угадала — обернулась. «Ну,
вот мои глаза. Ну?» (Это, конечно, молча.)
Ровно в 17 я был на лекции. И тут почему-то вдруг понял, что сказал старухе неправду: I была там теперь не одна. Может быть, именно это — что я невольно обманул старуху —
так мучило меня и мешало слушать. Да, не одна:
вот в чем дело.
Да, теперь именно
так: я чувствую там, в мозгу, какое-то инородное тело — как тончайший ресничный волосок в глазу: всего себя чувствуешь, а
вот этот глаз с волоском — нельзя о нем забыть ни на секунду…
Так имейте же логики хоть настолько
вот.
— А главное — я с вами совершенно спокойна. Вы
такой милый — о, я уверена в этом, — вы и не подумаете пойти в Бюро и сообщить, что
вот я — пью ликер, я — курю. Вы будете больны — или вы будете заняты — или уж не знаю что. Больше: я уверена — вы сейчас будете пить со мной этот очаровательный яд…
Раньше мне это как-то никогда не приходило в голову — но ведь это именно
так: мы, на земле, все время ходим над клокочущим, багровым морем огня, скрытого там — в чреве земли. Но никогда не думаем об этом. И
вот вдруг бы тонкая скорлупа у нас под ногами стала стеклянной, вдруг бы мы увидели…
Я кинулся назад — в ту комнату, где она (вероятно) еще застегивала юнифу перед зеркалом, вбежал — и остановился.
Вот — ясно вижу — еще покачивается старинное кольцо на ключе в двери шкафа, а I — нет. Уйти она никуда не могла — выход из комнаты только один — и все-таки ее нет. Я обшарил все, я даже открыл шкаф и ощупал там пестрые, древние платья: никого…
Вот сейчас откуда-нибудь — остро-насмешливый угол поднятых к вискам бровей и темные окна глаз, и там, внутри, пылает камин, движутся чьи-то тени. И я прямо туда, внутрь, и скажу ей «ты» — непременно «ты»: «Ты же знаешь — я не могу без тебя.
Так зачем же?»
—
Так вот — плоскость, поверхность, ну
вот это зеркало.
Мне сейчас стыдно писать об этом, но я обещал в этих записках быть откровенным до конца.
Так вот: я нагнулся — и поцеловал заросший, мягкий, моховой рот. Старуха утерлась, засмеялась…
Как сейчас вижу: сквозь дверную щель в темноте — острый солнечный луч переламывается молнией на полу, на стенке шкафа, выше — и
вот это жестокое, сверкающее лезвие упало на запрокинутую, обнаженную шею I… и в этом для меня
такое что-то страшное, что я не выдержал, крикнул — и еще раз открыл глаза.
—
Вот — все пишу. Уже сто семьдесят страниц… Выходит
такое что-то неожиданное…
Так вот — если капнуть на идею «права».
Вот я — сейчас в ногу со всеми — и все-таки отдельно от всех. Я еще весь дрожу от пережитых волнений, как мост, по которому только что прогрохотал древний железный поезд. Я чувствую себя. Но ведь чувствуют себя, сознают свою индивидуальность — только засоренный глаз, нарывающий палец, больной зуб: здоровый глаз, палец, зуб — их будто и нет. Разве не ясно, что личное сознание — это только болезнь?
— Я не могу
так, — сказал я. — Ты —
вот — здесь, рядом, и будто все-таки за древней непрозрачной стеной: я слышу сквозь стены шорохи, голоса — и не могу разобрать слов, не знаю, что там. Я не могу
так. Ты все время что-то недоговариваешь, ты ни разу не сказала мне, куда я тогда попал в Древнем Доме, и какие коридоры, и почему доктор — или, может быть, ничего этого не было?
Вот — о Дне Единогласия, об этом великом дне. Я всегда любил его — с детских лет. Мне кажется, для нас — это нечто вроде того, что для древних была их «Пасха». Помню, накануне, бывало, составишь себе
такой часовой календарик — с торжеством вычеркиваешь по одному часу: одним часом ближе, на один час меньше ждать… Будь я уверен, что никто не увидит, — честное слово, я бы и нынче всюду носил с собой
такой календарик и следил по нему, сколько еще осталось до завтра, когда я увижу — хоть издали…
Будто пожар у древних — все стало багровым, — и только одно: прыгнуть, достать их. Не могу сейчас объяснить себе, откуда взялась у меня
такая сила, но я, как таран, пропорол толпу — на чьи-то плечи — на скамьи, — и
вот уже близко,
вот схватил за шиворот R...
Сердце во мне билось — огромное, и с каждым ударом выхлестывало
такую буйную, горячую,
такую радостную волну. И пусть там что-то разлетелось вдребезги — все равно! Только бы
так вот нести ее, нести, нести…
Мне страшно шевельнуться: во что я обращусь? И мне кажется — все
так же, как и я, боятся мельчайшего движения.
Вот сейчас, когда я пишу это, все сидят, забившись в свои стеклянные клетки, и чего-то ждут. В коридоре не слышно обычного в этот час жужжания лифта, не слышно смеха, шагов. Иногда вижу: по двое, оглядываясь, проходят на цыпочках по коридору, шепчутся…
Знакомо ли вам это странное состояние? Ночью вы проснулись, раскрыли глаза в черноту и вдруг чувствуете — заблудились, и скорее, скорее начинаете ощупывать кругом, искать что-нибудь знакомое и твердое — стену, лампочку, стул. Именно
так я ощупывал, искал в Единой Государственной Газете — скорее, скорее — и
вот...
Я шел по проспекту особенно твердо и звонко — и мне казалось,
так же шли все. Но
вот перекресток, поворот за угол, и я вижу: все как-то странно, стороной огибают угол здания — будто там в стене прорвало какую-то трубу, брызжет холодная вода, и по тротуару нельзя пройти.
Тут самое трудное. Потому что это выходило из всяких пределов вероятия. И мне теперь ясно, отчего I всегда
так упорно отмалчивалась: я все равно бы не поверил — даже ей. Возможно, что завтра я и не буду верить и самому себе —
вот этой своей записи.
Вот теперь я вижу на камне знакомые, огромные буквы: «Мефи» — и почему-то это
так нужно, это простая, прочная нить, связывающая все.
Вот: если ваш мир подобен миру наших далеких предков,
так представьте себе, что однажды в океане вы наткнулись на шестую, седьмую часть света — какую-нибудь Атлантиду, и там — небывалые города-лабиринты, люди, парящие в воздухе без помощи крыльев, или аэро, камни, подымаемые вверх силою взгляда, — словом,
такое, что вам не могло бы прийти в голову, даже когда вы страдаете сноболезнью.
— Мефи? Это — древнее имя, это — тот, который… Ты помнишь: там, на камне — изображен юноша… Или нет: я лучше на твоем языке,
так ты скорее поймешь.
Вот: две силы в мире — энтропия и энергия. Одна — к блаженному покою, к счастливому равновесию; другая — к разрушению равновесия, к мучительно-бесконечному движению. Энтропии — наши или, вернее, — ваши предки, христиане, поклонялись как Богу. А мы, антихристиане, мы…
Вся она была как-то по-особенному, законченно, упруго кругла. Руки, и чаши грудей, и все ее тело,
такое мне знакомое, круглилось и натягивало юнифу:
вот сейчас прорвет тонкую материю — и наружу, на солнце, на свет. Мне представляется: там, в зеленых дебрях, весною
так же упрямо пробиваются сквозь землю ростки — чтобы скорее выбросить ветки, листья, скорее цвести.
— Я
так счастлива —
так счастлива… Я полна — понимаете: вровень с краями. И
вот — хожу и ничего не слышу, что кругом, а все слушаю внутри, в себе…
— Вы помните ту женщину… ну, тогда, давно, на прогулке.
Так вот: она сейчас здесь, в Древнем Доме. Идемте к ней, и ручаюсь: я все устрою немедля.
— Милый мой: ты — математик. Даже — больше: ты философ — от математики.
Так вот: назови мне последнее число.
Вот если бы вам завязали глаза и заставили
так ходить, ощупывать, спотыкаться, и вы знаете, что где-то тут
вот совсем близко — край, один только шаг — и от вас останется только сплющенный, исковерканный кусок мяса.
…Вы — если бы вы читали все это не в моих записях, похожих на какой-то древний, причудливый роман, — если бы у вас в руках, как у меня, дрожал
вот этот еще пахнущий краской газетный лист — если бы вы знали, как я, что все это самая настоящая реальность, не сегодняшняя,
так завтрашняя — разве не чувствовали бы вы то же самое, что я?
Милая! Какая-какая милая! «Непременно»… Я чувствовал: улыбаюсь — и никак не могу остановиться, и
так вот понесу по улице эту улыбку — как фонарь, высоко над головой…
Одну секунду во мне — то самое несчастное утро, и
вот здесь же, возле стола — она рядом с I, разъяренная… Но только секунду — и сейчас же смыто сегодняшним солнцем.
Так бывает, если в яркий день вы, входя в комнату, по рассеянности повернули выключатель — лампочка загорелась, но как будто ее и нет —
такая смешная, бедная, ненужная…
Они медленно, неудержимо пропахали сквозь толпу — и ясно, будь вместо нас на пути у них стена, дерево, дом — они все
так же, не останавливаясь, пропахали бы сквозь стену, дерево, дом.
Вот — они уже на середине проспекта. Свинтившись под руку — растянулись в цепь, лицом к нам. И мы — напряженный, ощетинившийся головами комок — ждем. Шеи гусино вытянуты. Тучи. Ветер свистит.
Круглые, крошечные руки у меня на рукаве, круглые синие глаза: это она, О. И
вот как-то вся скользит по стене и оседает наземь. Комочком согнулась там, внизу, на холодных ступенях, и я — над ней, глажу ее по голове, по лицу — руки мокрые.
Так: будто я очень большой, а она — совсем маленькая — маленькая часть меня же самого. Это совершенно другое, чем I, и мне сейчас представляется: нечто подобное могло быть у древних по отношению к их частным детям.
И
вот — жуткая, нестерпимо-яркая, черная, звездная, солнечная ночь. Как если бы внезапно вы оглохли: вы еще видите, что ревут трубы, но только видите: трубы немые, тишина.
Такое было — немое — солнце.
Все еще вперед — по инерции, — но медленней, медленней.
Вот теперь «Интеграл» зацепился за какой-то секундный волосок, на миг повис неподвижно, потом волосок лопнул — и «Интеграл», как камень, вниз — все быстрее.
Так в молчании, минуты, десятки минут — слышен пульс — стрелка перед глазами все ближе к 12, и мне ясно: это я — камень, I — земля, а я — кем-то брошенный камень — и камню нестерпимо нужно упасть, хватиться оземь, чтоб вдребезги… А что, если… — внизу уже твердый, синий дым туч… — а что, если…
Очнулся — уже стоя перед Ним, и мне страшно поднять глаза: вижу только Его огромные, чугунные руки — на коленях. Эти руки давили Его самого, подгибали колени. Он медленно шевелил пальцами. Лицо — где-то в тумане, вверху, и будто
вот только потому, что голос Его доходил ко мне с
такой высоты, — он не гремел как гром, не оглушал меня, а все же был похож на обыкновенный человеческий голос.
Почему-то нельзя было, чтобы они
так вот, на полу, и чтобы по ним ходили. Я захватил еще горсть, положил на стол, разгладил осторожно, взглянул — и… засмеялся.
Но на полдороге наткнулся на острые, неподвижные копья ресниц, остановился. Вспомнил:
так же она взглянула на меня тогда, на «Интеграле». И
вот надо сейчас же все, в одну секунду, суметь сказать ей —
так, чтобы поверила — иначе уж никогда…
Проститься с ней? Я двинул свои — чужие — ноги, задел стул — он упал ничком, мертвый, как там — у нее в комнате. Губы у нее были холодные — когда-то
такой же холодный был пол
вот здесь, в моей комнате возле кровати.
Все это — несуразными комьями, клочьями — я захлебывался, слов не хватало. Кривые, двоякоизогнутые губы с усмешкой пододвигали ко мне нужные слова — я благодарно кивал: да, да… И
вот (что же это?) —
вот уже говорит за меня он, а я только слушаю: «Да, а потом…
Так именно и было, да, да!»