Неточные совпадения
Я
не мистик; в предчувствия и гаданья почти
не верю; однако со мною, как, может быть, и со
всеми, случилось в жизни несколько происшествий, довольно необъяснимых. Например, хоть этот старик: почему при тогдашней моей встрече с ним, я тотчас почувствовал, что в тот же вечер со мной случится что-то
не совсем обыденное? Впрочем, я был болен; а болезненные ощущения почти всегда бывают обманчивы.
Его высокий рост, сгорбленная спина, мертвенное восьмидесятилетнее лицо, старое пальто, разорванное по швам, изломанная круглая двадцатилетняя шляпа, прикрывавшая его обнаженную голову, на которой уцелел, на самом затылке, клочок уже
не седых, а бело-желтых волос;
все движения его, делавшиеся как-то бессмысленно, как будто по заведенной пружине, —
все это невольно поражало всякого, встречавшего его в первый раз.
Во-первых, с виду она была так стара, как
не бывают никакие собаки, а во-вторых, отчего же мне, с первого раза, как я ее увидал, тотчас же пришло в голову, что эта собака
не может быть такая, как
все собаки; что она — собака необыкновенная; что в ней непременно должно быть что-то фантастическое, заколдованное; что это, может быть, какой-нибудь Мефистофель в собачьем виде и что судьба ее какими-то таинственными, неведомыми путами соединена с судьбою ее хозяина.
И походка их и
весь их вид чуть
не проговаривали тогда с каждым шагом...
Никогда он
не взял в руки ни одной газеты,
не произнес ни одного слова, ни одного звука; а только сидел, смотря перед собою во
все глаза, но таким тупым, безжизненным взглядом, что можно было побиться об заклад, что он ничего
не видит из
всего окружающего и ничего
не слышит.
Я сказал уже, что старик, как только усаживался на своем стуле, тотчас же упирался куда-нибудь своим взглядом и уже
не сводил его на другой предмет во
весь вечер.
Старик слушал
все это, видимо
не понимая и по-прежнему дрожа
всем телом.
Затем, улыбнувшись какой-то странной, совершенно
не подходящей к делу улыбкой, ускоренным, неровным шагом вышел из кондитерской, оставив на месте Азорку.
Все стояли в изумлении; послышались восклицания.
Старик
не двигался. Я взял его за руку; рука упала, как мертвая. Я взглянул ему в лицо, дотронулся до него — он был уже мертвый. Мне казалось, что
все это происходит во сне.
Дом большой: мало ли людей ходит в такой Ноев ковчег,
всех не запомнишь.
Не знаю наверно, чем именно кончились тогда
все эти справки, но, наконец, старика похоронили.
Хочу теперь
все записать, и, если б я
не изобрел себе этого занятия, мне кажется, я бы умер с тоски.
Но, впрочем, я начал мой рассказ, неизвестно почему, из средины. Коли уж
все записывать, то надо начинать сначала. Ну, и начнем сначала. Впрочем,
не велика будет моя автобиография.
В деревне он прилежно занялся хозяйством и, тридцати пяти лет от роду, женился на бедной дворяночке, Анне Андреевне Шумиловой, совершенной бесприданнице, но получившей образование в губернском благородном пансионе у эмигрантки Мон-Ревеш, чем Анна Андреевна гордилась
всю жизнь, хотя никто никогда
не мог догадаться: в чем именно состояло это образование.
Князь был еще молодой человек, хотя и
не первой молодости, имел немалый чин, значительные связи, был красив собою, имел состояние и, наконец, был вдовец, что особенно было интересно для дам и девиц
всего уезда.
Ихменевы
не могли надивиться: как можно было про такого дорогого, милейшего человека говорить, что он гордый, спесивый, сухой эгоист, о чем в один голос кричали
все соседи?
Николай Сергеич с негодованием отвергал этот слух, тем более что Алеша чрезвычайно любил своего отца, которого
не знал в продолжение
всего своего детства и отрочества; он говорил об нем с восторгом, с увлечением; видно было, что он вполне подчинился его влиянию.
Все это ужасно огорчило добрейшего Ихменева; он долго старался
не верить самому себе.
В этот раз
все делалось обратно в сравнении с первым посещением Васильевского, четырнадцать лет тому назад: в это раз князь перезнакомился со
всеми соседями, разумеется из важнейших; к Николаю же Сергеичу он никогда
не ездил и обращался с ним как будто со своим подчиненным.
Уверяли, что Николай Сергеич, разгадав характер молодого князя, имел намерение употребить
все недостатки его в свою пользу; что дочь его Наташа (которой уже было тогда семнадцать лет) сумела влюбить в себя двадцатилетнего юношу; что и отец и мать этой любви покровительствовали, хотя и делали вид, что ничего
не замечают; что хитрая и «безнравственная» Наташа околдовала, наконец, совершенно молодого человека,
не видавшего в целый год, ее стараниями, почти ни одной настоящей благородной девицы, которых так много зреет в почтенных домах соседних помещиков.
Одним словом, в целой книге
не уместить
всего, что уездные кумушки обоего пола успели насплетничать по поводу этой истории.
Конечно, всякий, кто знал хоть сколько-нибудь Николая Сергеича,
не мог бы, кажется, и одному слову поверить из
всех взводимых на него обвинений; а между тем, как водится,
все суетились,
все говорили,
все оговаривались,
все покачивали головами и… осуждали безвозвратно.
Сама же Наташа, так оклеветанная, даже еще целый год спустя,
не знала почти ни одного слова из
всех этих наговоров и сплетней: от нее тщательно скрывали
всю историю, и она была весела и невинна, как двенадцатилетний ребенок.
Но оскорбление с обеих сторон было так сильно, что
не оставалось и слова на мир, и раздраженный князь употреблял
все усилия, чтоб повернуть дело в свою пользу, то есть, в сущности, отнять у бывшего своего управляющего последний кусок хлеба.
Итак, Ихменевы переехали в Петербург.
Не стану описывать мою встречу с Наташей после такой долгой разлуки. Во
все эти четыре года я
не забывал ее никогда. Конечно, я сам
не понимал вполне того чувства, с которым вспоминал о ней; но когда мы вновь свиделись, я скоро догадался, что она суждена мне судьбою.
Сначала, в первые дни после их приезда, мне
все казалось, что она как-то мало развилась в эти годы, совсем как будто
не переменилась и осталась такой же девочкой, как и была до нашей разлуки.
Ну как в самом деле объявить прямо, что
не хочу служить, а хочу сочинять романы, а потому до времени их обманывал, говорил, что места мне
не дают, а что я ищу из
всех сил.
Правда, я хоть
не признался и ей, чем занимаюсь, но помню, что за одно одобрительное слово ее о труде моем, о моем первом романе, я бы отдал
все самые лестные для меня отзывы критиков и ценителей, которые потом о себе слышал.
Анна Андреевна, например, никак
не хотела поверить, что новый, прославляемый
всеми писатель — тот самый Ваня, который и т. д., и т. д., и
все качала головою.
Старик долго
не сдавался и сначала, при первых слухах, даже испугался; стал говорить о потерянной служебной карьере, о беспорядочном поведении
всех вообще сочинителей.
Приметила тоже старушка, что и старик ее как-то уж слишком начал хвалить меня и как-то особенно взглядывает на меня и на дочь… и вдруг испугалась:
все же я был
не граф,
не князь,
не владетельный принц или по крайней мере коллежский советник из правоведов, молодой, в орденах и красивый собою!
Он ожидал чего-то непостижимо высокого, такого, чего бы он, пожалуй, и сам
не мог понять, но только непременно высокого; а вместо того вдруг такие будни и
все такое известное — вот точь-в-точь как то самое, что обыкновенно кругом совершается.
Наташа была
вся внимание, с жадностью слушала,
не сводила с меня глаз, всматриваясь в мои губы, как я произношу каждое слово, и сама шевелила своими хорошенькими губками.
— И неужели вы столько денег получили, Иван Петрович? — заметила Анна Андреевна. — Гляжу на вас, и
все как-то
не верится. Ах ты, господи, вот ведь за что теперь деньги стали давать!
— Знаешь, Ваня? — продолжал старик, увлекаясь
все более и более, — это хоть
не служба, зато все-таки карьера. Прочтут и высокие лица. Вот ты говорил, Гоголь вспоможение ежегодное получает и за границу послан. А что, если б и ты? А? Или еще рано? Надо еще что-нибудь сочинить? Так сочиняй, брат, сочиняй поскорее!
Не засыпай на лаврах. Чего глядеть-то!
Разумеется, надо, чтобы
все это и с твоей стороны было благородно; чтоб за дело, за настоящее дело деньги и почести брать, а
не так, чтоб как-нибудь там, по протекции…
Из благородной гордости он
не хотел и думать: что скажет князь, если узнает, что его сын опять принят в доме Ихменевых, и мысленно презирал
все его нелепые подозрения.
Вся история дошла до меня в подробности, хотя я, больной и убитый,
все это последнее время, недели три, у них
не показывался и лежал у себя на квартире.
Но я знал еще… нет! я тогда еще только предчувствовал, знал, да
не верил, что кроме этой истории есть и у них теперь что-то, что должно беспокоить их больше
всего на свете, и с мучительной тоской к ним приглядывался.
— Да, Ваня, — спросил вдруг старик, как будто опомнившись, — уж
не был ли болен? Что долго
не ходил? Я виноват перед тобой: давно хотел тебя навестить, да
все как-то того… — И он опять задумался.
Но боже, как она была прекрасна! Никогда, ни прежде, ни после,
не видал я ее такою, как в этот роковой день. Та ли, та ли это Наташа, та ли это девочка, которая, еще только год тому назад,
не спускала с меня глаз и, шевеля за мною губками, слушала мой роман и которая так весело, так беспечно хохотала и шутила в тот вечер с отцом и со мною за ужином? Та ли это Наташа, которая там, в той комнате, наклонив головку и
вся загоревшись румянцем, сказала мне: да.
Мне показалось, что горькая усмешка промелькнула на губах Наташи. Она подошла к фортепиано, взяла шляпку и надела ее; руки ее дрожали.
Все движения ее были как будто бессознательны, точно она
не понимала, что делала. Отец и мать пристально в нее всматривались.
— Наташенька, деточка моя, дочка моя, милочка, что с тобою! — вскричал он наконец, и слезы градом хлынули из глаз его. — Отчего ты тоскуешь? Отчего плачешь и день и ночь? Ведь я
все вижу; я ночей
не сплю, встаю и слушаю у твоей комнаты!.. Скажи мне
все, Наташа, откройся мне во
всем, старику, и мы…
— Воротись, воротись, пока
не поздно, — умолял я ее, и тем горячее, тем настойчивее умолял, чем больше сам сознавал
всю бесполезность моих увещаний и
всю нелепость их в настоящую минуту.
Она молчала; наконец, взглянула на меня как будто с упреком, и столько пронзительной боли, столько страдания было в ее взгляде, что я понял, какою кровью и без моих слов обливается теперь ее раненое сердце. Я понял, чего стоило ей ее решение и как я мучил, резал ее моими бесполезными, поздними словами; я
все это понимал и все-таки
не мог удержать себя и продолжал говорить...
— Я ведь знаю, Ваня, как ты любил меня, как до сих пор еще любишь, и ни одним-то упреком, ни одним горьким словом ты
не упрекнул меня во
все это время!
— Ах, как мне хотелось тебя видеть! — продолжала она, подавив свои слезы. — Как ты похудел, какой ты больной, бледный; ты в самом деле был нездоров, Ваня? Что ж я, и
не спрошу!
Все о себе говорю; ну, как же теперь твои дела с журналистами? Что твой новый роман, подвигается ли?
Отец непременно хочет, чтоб он женился на ней, а отец, ведь ты знаешь, — ужасный интриган; он
все пружины в ход пустил: и в десять лет такого случая
не нажить.
Не уговаривай меня:
все решено!