Неточные совпадения
Во-первых, хотелось квартиру особенную, не от жильцов, а во-вторых, хоть одну комнату, но непременно большую, разумеется вместе с тем
и как можно дешевую.
Кстати: мне всегда приятнее было обдумывать мои сочинения
и мечтать,
как они у меня напишутся, чем в самом деле писать их,
и, право, это было не от лености.
Серые, желтые
и грязно-зеленые цвета их потеряют на миг всю свою угрюмость;
как будто на душе прояснеет,
как будто вздрогнешь
и кто-то подтолкнет тебя локтем.
Поровнявшись с кондитерской Миллера, я вдруг остановился
как вкопанный
и стал смотреть на ту сторону улицы,
как будто предчувствуя, что вот сейчас со мной случится что-то необыкновенное,
и в это-то самое мгновение на противоположной стороне я увидел старика
и его собаку.
Я очень хорошо помню, что сердце мое сжалось от какого-то неприятнейшего ощущения
и я сам не мог решить,
какого рода было это ощущение.
Я не мистик; в предчувствия
и гаданья почти не верю; однако со мною,
как, может быть,
и со всеми, случилось в жизни несколько происшествий, довольно необъяснимых. Например, хоть этот старик: почему при тогдашней моей встрече с ним, я тотчас почувствовал, что в тот же вечер со мной случится что-то не совсем обыденное? Впрочем, я был болен; а болезненные ощущения почти всегда бывают обманчивы.
Старик своим медленным, слабым шагом, переставляя ноги,
как будто палки,
как будто не сгибая их, сгорбившись
и слегка ударяя тростью о плиты тротуара, приближался к кондитерской.
Поражала меня тоже его необыкновенная худоба: тела на нем почти не было,
и как будто на кости его была наклеена только одна кожа.
Он хоть
и смотрел на вас, но шел прямо на вас же,
как будто перед ним пустое пространство.
Какая-то досада — следствие болезни
и усталости, — закипала во мне.
И откуда он взял эту гадкую собаку, которая не отходит от него,
как будто составляет с ним что-то целое, неразъединимое,
и которая так на него похожа?»
Во-первых, с виду она была так стара,
как не бывают никакие собаки, а во-вторых, отчего же мне, с первого раза,
как я ее увидал, тотчас же пришло в голову, что эта собака не может быть такая,
как все собаки; что она — собака необыкновенная; что в ней непременно должно быть что-то фантастическое, заколдованное; что это, может быть, какой-нибудь Мефистофель в собачьем виде
и что судьба ее какими-то таинственными, неведомыми путами соединена с судьбою ее хозяина.
Шерсть на ней почти вся вылезла, тоже
и на хвосте, который висел,
как палка, всегда крепко поджатый.
Казалось, эти два существа целый день лежат где-нибудь мертвые
и,
как зайдет солнце, вдруг оживают единственно для того, чтоб дойти до кондитерской Миллера
и тем исполнить какую-то таинственную, никому не известную обязанность.
Посетители кондитерской наконец начали всячески обходить старика
и даже не садились с ним рядом,
как будто он внушал им омерзение.
Я сказал уже, что старик,
как только усаживался на своем стуле, тотчас же упирался куда-нибудь своим взглядом
и уже не сводил его на другой предмет во весь вечер.
Случалось
и мне попадаться под этот взгляд, бессмысленно упорный
и ничего не различающий: ощущение было пренеприятное, даже невыносимое,
и я обыкновенно
как можно скорее переменял место.
В эту минуту жертвой старика был один маленький, кругленький
и чрезвычайно опрятный немчик, со стоячими, туго накрахмаленными воротничками
и с необыкновенно красным лицом, приезжий гость, купец из Риги, Адам Иваныч Шульц,
как узнал я после, короткий приятель Миллеру, но не знавший еще старика
и многих из посетителей.
Старик, не заботясь ни о чем, продолжал прямо смотреть на взбесившегося господина Шульца
и решительно не замечал, что сделался предметом всеобщего любопытства,
как будто голова его была на луне, а не на земле.
Но противник его продолжал молчать,
как будто не понимал
и даже не слыхал вопроса. Адам Иваныч решился заговорить по-русски.
Старик с минуту глядел на него,
как пораженный,
как будто не понимая, что Азорка уже умер; потом тихо склонился к бывшему слуге
и другу
и прижал свое бледное лицо к его мертвой морде.
Он был очень бледен
и дрожал,
как в лихорадочном ознобе.
Мебели было всего стол, два стула
и старый-старый диван, твердый,
как камень,
и из которого со всех сторон высовывалась мочала; да
и то оказалось хозяйское.
«А кто знает, — думал я, — может быть, кто-нибудь
и наведается о старике!» Впрочем, прошло уже пять дней,
как он умер, а еще никто не приходил.
Как глупо тосковать
и жалеть о тебе на двадцать пятом году жизни
и, умирая, вспомянуть только об одном тебе с восторгом
и благодарностию!
Тогда кругом были поля
и леса, а не груда мертвых камней,
как теперь.
Тогда за каждым кустом, за каждым деревом
как будто еще кто-то жил, для нас таинственный
и неведомый; сказочный мир сливался с действительным;
и, когда, бывало, в глубоких долинах густел вечерний пар
и седыми извилистыми космами цеплялся за кустарник, лепившийся по каменистым ребрам нашего большого оврага, мы с Наташей, на берегу, держась за руки, с боязливым любопытством заглядывали вглубь
и ждали, что вот-вот выйдет кто-нибудь к нам или откликнется из тумана с овражьего дна
и нянины сказки окажутся настоящей, законной правдой.
Раз потом, уже долго спустя, я как-то напомнил Наташе,
как достали нам тогда однажды «Детское чтение»,
как мы тотчас же убежали в сад, к пруду, где стояла под старым густым кленом наша любимая зеленая скамейка, уселись там
и начали читать «Альфонса
и Далинду» — волшебную повесть.
Славный был этот вечер; мы все перебрали:
и то, когда меня отсылали в губернский город в пансион, — господи,
как она тогда плакала! —
и нашу последнюю разлуку, когда я уже навсегда расставался с Васильевским.
Рассказывали о блестящем приеме, сделанном ему в губернском городе губернатором, которому он приходился как-то сродни; о том,
как все губернские дамы «сошли с ума от его любезностей»,
и проч.,
и проч.
У двадцатидвухлетнего князя, принужденного тогда служить в Москве, в какой-то канцелярии, не оставалось ни копейки,
и он вступал в жизнь
как «голяк — потомок отрасли старинной».
Еще молодой, красавец собою, с состоянием, одаренный многими блестящими качествами, несомненным остроумием, вкусом, неистощимою веселостью, он явился не
как искатель счастья
и покровительства, а довольно самостоятельно.
Князь, который до сих пор,
как уже упомянул я, ограничивался в сношениях с Николаем Сергеичем одной сухой, деловой перепиской, писал к нему теперь самым подробным, откровенным
и дружеским образом о своих семейных обстоятельствах: он жаловался на своего сына, писал, что сын огорчает его дурным своим поведением; что, конечно, на шалости такого мальчика нельзя еще смотреть слишком серьезно (он, видимо, старался оправдать его), но что он решился наказать сына, попугать его, а именно: сослать его на некоторое время в деревню, под присмотр Ихменева.
Явился
и молодой князь; они приняли его
как родного сына.
В самом деле, это был премилейший мальчик: красавчик собою, слабый
и нервный,
как женщина, но вместе с тем веселый
и простодушный, с душою отверстою
и способною к благороднейшим ощущениям, с сердцем любящим, правдивым
и признательным, — он сделался идолом в доме Ихменевых.
Он выжил уже почти год в изгнании, в известные сроки писал к отцу почтительные
и благоразумные письма
и наконец до того сжился с Васильевским, что когда князь на лето сам приехал в деревню (о чем заранее уведомил Ихменевых), то изгнанник сам стал просить отца позволить ему
как можно долее остаться в Васильевском, уверяя, что сельская жизнь — настоящее его назначение.
В этот раз все делалось обратно в сравнении с первым посещением Васильевского, четырнадцать лет тому назад: в это раз князь перезнакомился со всеми соседями, разумеется из важнейших; к Николаю же Сергеичу он никогда не ездил
и обращался с ним
как будто со своим подчиненным.
Конечно, всякий, кто знал хоть сколько-нибудь Николая Сергеича, не мог бы, кажется,
и одному слову поверить из всех взводимых на него обвинений; а между тем,
как водится, все суетились, все говорили, все оговаривались, все покачивали головами
и… осуждали безвозвратно.
Ихменев же был слишком горд, чтоб оправдывать дочь свою пред кумушками,
и настрого запретил своей Анне Андреевне вступать в
какие бы то ни было объяснения с соседями.
Сама же Наташа, так оклеветанная, даже еще целый год спустя, не знала почти ни одного слова из всех этих наговоров
и сплетней: от нее тщательно скрывали всю историю,
и она была весела
и невинна,
как двенадцатилетний ребенок.
Но потом каждый день я угадывал в ней что-нибудь новое, до тех пор мне совсем незнакомое,
как будто нарочно скрытое от меня,
как будто девушка нарочно от меня пряталась, —
и что за наслаждение было это отгадывание!
Анна же Андреевна ходила
как потерянная
и сначала ничего сообразить не могла.
Вот в это-то время, незадолго до их приезда, я кончил мой первый роман, тот самый, с которого началась моя литературная карьера,
и,
как новичок, сначала не знал, куда его сунуть.
Помню,
как однажды Наташа, наслушавшись наших разговоров, таинственно отвела меня в сторону
и со слезами умоляла подумать о моей судьбе, допрашивала меня, выпытывала: что я именно делаю,
и, когда я перед ней не открылся, взяла с меня клятву, что я не сгублю себя
как лентяй
и праздношатайка.
Если я был счастлив когда-нибудь, то это даже
и не во время первых упоительных минут моего успеха, а тогда, когда еще я не читал
и не показывал никому моей рукописи: в те долгие ночи, среди восторженных надежд
и мечтаний
и страстной любви к труду; когда я сжился с моей фантазией, с лицами, которых сам создал,
как с родными,
как будто с действительно существующими; любил их, радовался
и печалился с ними, а подчас даже
и плакал самыми искренними слезами над незатейливым героем моим.
И описать не могу,
как обрадовались старики моему успеху, хотя сперва ужасно удивились: так странно их это поразило!
Когда же он увидел, что я вдруг очутился с деньгами,
и узнал,
какую плату можно получать за литературный труд, то
и последние сомнения его рассеялись.
Как я горевал
и досадовал, что не мог им прочесть его ранее, по рукописи, которая была в руках у издателя!
Он ожидал чего-то непостижимо высокого, такого, чего бы он, пожалуй,
и сам не мог понять, но только непременно высокого; а вместо того вдруг такие будни
и все такое известное — вот точь-в-точь
как то самое, что обыкновенно кругом совершается.
И добро бы большой или интересный человек был герой, или из исторического что-нибудь, вроде Рославлева или Юрия Милославского; а то выставлен какой-то маленький, забитый
и даже глуповатый чиновник, у которого
и пуговицы на вицмундире обсыпались;
и все это таким простым слогом описано, ни дать ни взять
как мы сами говорим…