Неточные совпадения
К
тому же я целый день
был на ногах и устал.
Я не мистик; в предчувствия и гаданья почти не верю; однако со мною, как, может
быть, и со всеми, случилось в жизни несколько происшествий, довольно необъяснимых. Например, хоть этот старик: почему при тогдашней моей встрече с ним, я тотчас почувствовал, что в
тот же вечер со мной случится что-то не совсем обыденное? Впрочем, я
был болен; а болезненные ощущения почти всегда бывают обманчивы.
Действительно, как-то странно
было видеть такого отжившего свой век старика одного, без присмотра,
тем более что он
был похож на сумасшедшего, убежавшего от своих надзирателей.
Я не помню, что я еще говорил ему. Он
было хотел приподняться, но, поднявшись немного, опять упал на землю и опять начал что-то бормотать
тем же хриплым, удушливым голосом.
Мебели
было всего стол, два стула и старый-старый диван, твердый, как камень, и из которого со всех сторон высовывалась мочала; да и
то оказалось хозяйское.
К
тому ж и наследство фельдшеру; хоть окна облепит моими записками, когда
будет зимние рамы вставлять.
Но, впрочем, я начал мой рассказ, неизвестно почему, из средины. Коли уж все записывать,
то надо начинать сначала. Ну, и начнем сначала. Впрочем, не велика
будет моя автобиография.
Славный
был этот вечер; мы все перебрали: и
то, когда меня отсылали в губернский город в пансион, — господи, как она тогда плакала! — и нашу последнюю разлуку, когда я уже навсегда расставался с Васильевским.
Это
было года два
тому назад.
Князь, однакоже,
был не из любезных, особенно с
теми, в ком не нуждался и кого считал хоть немного ниже себя.
Очарование, которое он произвел в Ихменеве,
было так сильно, что
тот искренно поверил в его дружбу.
Николай Сергеич
был один из
тех добрейших и наивно-романтических людей, которые так хороши у нас на Руси, что бы ни говорили о них, и которые, если уж полюбят кого (иногда бог знает за что),
то отдаются ему всей душой, простирая иногда свою привязанность до комического.
В самом деле, это
был премилейший мальчик: красавчик собою, слабый и нервный, как женщина, но вместе с
тем веселый и простодушный, с душою отверстою и способною к благороднейшим ощущениям, с сердцем любящим, правдивым и признательным, — он сделался идолом в доме Ихменевых.
Николай Сергеич с негодованием отвергал этот слух,
тем более что Алеша чрезвычайно любил своего отца, которого не знал в продолжение всего своего детства и отрочества; он говорил об нем с восторгом, с увлечением; видно
было, что он вполне подчинился его влиянию.
Ихменев же
был слишком горд, чтоб оправдывать дочь свою пред кумушками, и настрого запретил своей Анне Андреевне вступать в какие бы
то ни
было объяснения с соседями.
Но оскорбление с обеих сторон
было так сильно, что не оставалось и слова на мир, и раздраженный князь употреблял все усилия, чтоб повернуть дело в свою пользу,
то есть, в сущности, отнять у бывшего своего управляющего последний кусок хлеба.
Но потом каждый день я угадывал в ней что-нибудь новое, до
тех пор мне совсем незнакомое, как будто нарочно скрытое от меня, как будто девушка нарочно от меня пряталась, — и что за наслаждение
было это отгадывание!
У Ихменевых я об этом ничего не говорил; они же чуть со мной не поссорились за
то, что я живу праздно,
то есть не служу и не стараюсь приискать себе места.
Если я
был счастлив когда-нибудь,
то это даже и не во время первых упоительных минут моего успеха, а тогда, когда еще я не читал и не показывал никому моей рукописи: в
те долгие ночи, среди восторженных надежд и мечтаний и страстной любви к труду; когда я сжился с моей фантазией, с лицами, которых сам создал, как с родными, как будто с действительно существующими; любил их, радовался и печалился с ними, а подчас даже и плакал самыми искренними слезами над незатейливым героем моим.
И добро бы большой или интересный человек
был герой, или из исторического что-нибудь, вроде Рославлева или Юрия Милославского; а
то выставлен какой-то маленький, забитый и даже глуповатый чиновник, у которого и пуговицы на вицмундире обсыпались; и все это таким простым слогом описано, ни дать ни взять как мы сами говорим…
Но Анна Андреевна, несмотря на
то что во время чтения сама
была в некотором волнении и тронута, смотрела теперь так, как будто хотела выговорить: «Оно конечно, Александр Македонский герой, но зачем же стулья ломать?» и т. д.
А только все-таки, Ваня, у тебя какое-то эдак лицо…
то есть совсем как будто не поэтическое…
Но не оттого закружилась у меня тогда голова и тосковало сердце так, что я десять раз подходил к их дверям и десять раз возвращался назад, прежде чем вошел, — не оттого, что не удалась мне моя карьера и что не
было у меня еще ни славы, ни денег; не оттого, что я еще не какой-нибудь «атташе» и далеко
было до
того, чтоб меня послали для поправления здоровья в Италию; а оттого, что можно прожить десять лет в один год, и прожила в этот год десять лет и моя Наташа.
— Да, Ваня, — спросил вдруг старик, как будто опомнившись, — уж не
был ли болен? Что долго не ходил? Я виноват перед тобой: давно хотел тебя навестить, да все как-то
того… — И он опять задумался.
— Гм! нездоров! — повторил он пять минут спустя. — То-то нездоров! Говорил я тогда, предостерегал, — не послушался! Гм! Нет, брат Ваня: муза, видно, испокон веку сидела на чердаке голодная, да и
будет сидеть. Так-то!
Но боже, как она
была прекрасна! Никогда, ни прежде, ни после, не видал я ее такою, как в этот роковой день.
Та ли,
та ли это Наташа,
та ли это девочка, которая, еще только год
тому назад, не спускала с меня глаз и, шевеля за мною губками, слушала мой роман и которая так весело, так беспечно хохотала и шутила в
тот вечер с отцом и со мною за ужином?
Та ли это Наташа, которая там, в
той комнате, наклонив головку и вся загоревшись румянцем, сказала мне: да.
И старушка вынула из рабочего ящика нательный золотой крестик Наташи; на
той же ленточке
была привешена только что сшитая ладонка.
Ваня, послушай, если я и люблю Алешу, как безумная, как сумасшедшая,
то тебя, может
быть, еще больше, как друга моего, люблю.
А что он увлекся, так ведь стоит только мне неделю с ним не видаться, он и забудет меня и полюбит другую, а потом как увидит меня,
то и опять у ног моих
будет.
— Обещал, все обещал. Он ведь для
того меня и зовет теперь, чтоб завтра же обвенчаться потихоньку, за городом; да ведь он не знает, что делает. Он, может
быть, как и венчаются-то, не знает. И какой он муж! Смешно, право. А женится, так несчастлив
будет, попрекать начнет… Не хочу я, чтоб он когда-нибудь в чем-нибудь попрекнул меня. Все ему отдам, а он мне пускай ничего. Что ж, коль он несчастлив
будет от женитьбы, зачем же его несчастным делать?
— Он, может
быть, и совсем не придет, — проговорила она с горькой усмешкой. — Третьего дня он писал, что если я не дам ему слова прийти,
то он поневоле должен отложить свое решение — ехать и обвенчаться со мною; а отец увезет его к невесте. И так просто, так натурально написал, как будто это и совсем ничего… Что если он и вправду поехал к ней,Ваня?
Я почувствовал, что мог ошибаться в заключениях моих на его счет уж по
тому одному, что он
был враг мой.
Полные небольшие пунцовые губы его, превосходно обрисованные, почти всегда имели какую-то серьезную складку;
тем неожиданнее и
тем очаровательнее
была вдруг появлявшаяся на них улыбка, до
того наивная и простодушная, что вы сами, вслед за ним, в каком бы вы ни
были настроении духа, ощущали немедленную потребность, в ответ ему, точно так же как и он, улыбнуться.
Она предвкушала наслаждение любить без памяти и мучить до боли
того, кого любишь, именно за
то, что любишь, и потому-то, может
быть, и поспешила отдаться ему в жертву первая.
Скажи им от меня, Ваня, что я знаю, простить меня уж нельзя теперь: они простят, бог не простит; но что если они и проклянут меня,
то я все-таки
буду благословлять их и молиться за них всю мою жизнь.
Я с недоумением и тоскою смотрел на него. Наташа умоляла меня взглядом не судить его строго и
быть снисходительнее. Она слушала его рассказы с какою-то грустною улыбкой, а вместе с
тем как будто и любовалась им, так же как любуются милым, веселым ребенком, слушая его неразумную, но милую болтовню. Я с упреком поглядел на нее. Мне стало невыносимо тяжело.
— Непременно; что ж ему останется делать?
То есть он, разумеется, проклянет меня сначала; я даже в этом уверен. Он уж такой; и такой со мной строгий. Пожалуй, еще
будет кому-нибудь жаловаться, употребит, одним словом, отцовскую власть… Но ведь все это не серьезно. Он меня любит без памяти; посердится и простит. Тогда все помирятся, и все мы
будем счастливы. Ее отец тоже.
Ведь сделаться семейным человеком не шутка; тогда уж я
буду не мальчик…
то есть я хотел сказать, что я
буду такой же, как и другие… ну, там семейные люди.
Да, кроме
того, у меня
есть много дорогих безделушек, туалетных вещиц; к чему они?
Дней через пять после смерти Смита я переехал на его квартиру. Весь
тот день мне
было невыносимо грустно. Погода
была ненастная и холодная; шел мокрый снег, пополам с дождем.
Все это утро я возился с своими бумагами, разбирая их и приводя в порядок. За неимением портфеля я перевез их в подушечной наволочке; все это скомкалось и перемешалось. Потом я засел писать. Я все еще писал тогда мой большой роман; но дело опять повалилось из рук; не
тем была полна голова…
Так я мечтал и горевал, а между
тем время уходило. Наступала ночь. В этот вечер у меня
было условлено свидание с Наташей; она убедительно звала меня к себе запиской еще накануне. Я вскочил и стал собираться. Мне и без
того хотелось вырваться поскорей из квартиры хоть куда-нибудь, хоть на дождь, на слякоть.
По мере
того как наступала темнота, комната моя становилась как будто просторнее, как будто она все более и более расширялась. Мне вообразилось, что я каждую ночь в каждом углу
буду видеть Смита: он
будет сидеть и неподвижно глядеть на меня, как в кондитерской на Адама Ивановича, а у ног его
будет Азорка. И вот в это-то мгновение случилось со мной происшествие, которое сильно поразило меня.
Боязнь эта возрастает обыкновенно все сильнее и сильнее, несмотря ни на какие доводы рассудка, так что наконец ум, несмотря на
то, что приобретает в эти минуты, может
быть, еще большую ясность,
тем не менее лишается всякой возможности противодействовать ощущениям.
Помню, я стоял спиной к дверям и брал со стола шляпу, и вдруг в это самое мгновение мне пришло на мысль, что когда я обернусь назад,
то непременно увижу Смита: сначала он тихо растворит дверь, станет на пороге и оглядит комнату; потом тихо, склонив голову, войдет, станет передо мной, уставится на меня своими мутными глазами и вдруг засмеется мне прямо в глаза долгим, беззубым и неслышным смехом, и все тело его заколышется и долго
будет колыхаться от этого смеха.
Все это привидение чрезвычайно ярко и отчетливо нарисовалось внезапно в моем воображении, а вместе с
тем вдруг установилась во мне самая полная, самая неотразимая уверенность, что все это непременно, неминуемо случится, что это уж и случилось, но только я не вижу, потому что стою задом к двери, и что именно в это самое мгновение, может
быть, уже отворяется дверь.
К величайшему моему ужасу, я увидел, что это ребенок, девочка, и если б это
был даже сам Смит,
то и он бы, может
быть, не так испугал меня, как это странное, неожиданное появление незнакомого ребенка в моей комнате в такой час и в такое время.
— Прости, прости меня, девочка! Прости, дитя мое! — говорил я, — я так вдруг объявил тебе, а может
быть, это еще не
то… бедненькая!.. Кого ты ищешь? Старика, который тут жил?
Это
была грязная, черная и всегда темная лестница, из
тех, какие обыкновенно бывают в капитальных домах с мелкими квартирами.
В
ту минуту на ней уже
было совершенно темно.