Неточные совпадения
Князь был
еще молодой человек, хотя и
не первой молодости, имел немалый чин, значительные связи, был красив собою, имел состояние и, наконец, был вдовец, что особенно было интересно для дам и девиц
всего уезда.
Сама же Наташа, так оклеветанная, даже
еще целый год спустя,
не знала почти ни одного слова из
всех этих наговоров и сплетней: от нее тщательно скрывали
всю историю, и она была весела и невинна, как двенадцатилетний ребенок.
— Знаешь, Ваня? — продолжал старик, увлекаясь
все более и более, — это хоть
не служба, зато все-таки карьера. Прочтут и высокие лица. Вот ты говорил, Гоголь вспоможение ежегодное получает и за границу послан. А что, если б и ты? А? Или
еще рано? Надо
еще что-нибудь сочинить? Так сочиняй, брат, сочиняй поскорее!
Не засыпай на лаврах. Чего глядеть-то!
Но я знал
еще… нет! я тогда
еще только предчувствовал, знал, да
не верил, что кроме этой истории есть и у них теперь что-то, что должно беспокоить их больше
всего на свете, и с мучительной тоской к ним приглядывался.
Но боже, как она была прекрасна! Никогда, ни прежде, ни после,
не видал я ее такою, как в этот роковой день. Та ли, та ли это Наташа, та ли это девочка, которая,
еще только год тому назад,
не спускала с меня глаз и, шевеля за мною губками, слушала мой роман и которая так весело, так беспечно хохотала и шутила в тот вечер с отцом и со мною за ужином? Та ли это Наташа, которая там, в той комнате, наклонив головку и
вся загоревшись румянцем, сказала мне: да.
— Я ведь знаю, Ваня, как ты любил меня, как до сих пор
еще любишь, и ни одним-то упреком, ни одним горьким словом ты
не упрекнул меня во
все это время!
Ну, так я
еще и
не мог рассчитать
всего наверное.
— Непременно; что ж ему останется делать? То есть он, разумеется, проклянет меня сначала; я даже в этом уверен. Он уж такой; и такой со мной строгий. Пожалуй,
еще будет кому-нибудь жаловаться, употребит, одним словом, отцовскую власть… Но ведь
все это
не серьезно. Он меня любит без памяти; посердится и простит. Тогда
все помирятся, и
все мы будем счастливы. Ее отец тоже.
Все это утро я возился с своими бумагами, разбирая их и приводя в порядок. За неимением портфеля я перевез их в подушечной наволочке;
все это скомкалось и перемешалось. Потом я засел писать. Я
все еще писал тогда мой большой роман; но дело опять повалилось из рук;
не тем была полна голова…
Боязнь эта возрастает обыкновенно
все сильнее и сильнее, несмотря ни на какие доводы рассудка, так что наконец ум, несмотря на то, что приобретает в эти минуты, может быть,
еще большую ясность, тем
не менее лишается всякой возможности противодействовать ощущениям.
Через минуту я выбежал за ней в погоню, ужасно досадуя, что дал ей уйти! Она так тихо вышла, что я
не слыхал, как отворила она другую дверь на лестницу. С лестницы она
еще не успела сойти, думал я, и остановился в сенях прислушаться. Но
все было тихо, и
не слышно было ничьих шагов. Только хлопнула где-то дверь в нижнем этаже, и опять
все стало тихо.
Но я
не докончил. Она вскрикнула в испуге, как будто оттого, что я знаю, где она живет, оттолкнула меня своей худенькой, костлявой рукой и бросилась вниз по лестнице. Я за ней; ее шаги
еще слышались мне внизу. Вдруг они прекратились… Когда я выскочил на улицу, ее уже
не было. Пробежав вплоть до Вознесенского проспекта, я увидел, что
все мои поиски тщетны: она исчезла. «Вероятно, где-нибудь спряталась от меня, — подумал я, — когда
еще сходила с лестницы».
— Ах, батюшка, мало было одних бед, так, видно,
еще не вся чаша выпита!
Он говорил про свой процесс с князем; этот процесс
все еще тянулся, но принимал самое худое направление для Николая Сергеича. Я молчал,
не зная, что ему отвечать. Он подозрительно взглянул на меня.
— Как это хорошо! Какие это мучительные стихи, Ваня, и какая фантастическая, раздающаяся картина. Канва одна, и только намечен узор, — вышивай что хочешь. Два ощущения: прежнее и последнее. Этот самовар, этот ситцевый занавес, — так это
все родное… Это как в мещанских домиках в уездном нашем городке; я и дом этот как будто вижу: новый, из бревен,
еще досками
не обшитый… А потом другая картина...
Она засыпала меня вопросами. Лицо ее сделалось
еще бледнее от волнения. Я рассказал ей подробно мою встречу с стариком, разговор с матерью, сцену с медальоном, — рассказал подробно и со
всеми оттенками. Я никогда ничего
не скрывал от нее. Она слушала жадно, ловя каждое мое слово. Слезы блеснули на ее глазах. Сцена с медальоном сильно ее взволновала.
— Совсем
не утаил! — перебила Наташа, — вот чем хвалится! А выходит, что
все тотчас же нам рассказал. Я
еще помню, как ты вдруг сделался такой послушный, такой нежный и
не отходил от меня, точно провинился в чем-нибудь, и
все письмо нам по отрывкам и рассказал.
— Нет, нет, я
не про то говорю. Помнишь! Тогда
еще у нас денег
не было, и ты ходила мою сигарочницу серебряную закладывать; а главное, позволь тебе заметить, Мавра, ты ужасно передо мной забываешься. Это
все тебя Наташа приучила. Ну, положим, я действительно
все вам рассказал тогда же, отрывками (я это теперь припоминаю). Но тона, тона письма вы
не знаете, а ведь в письме главное тон. Про это я и говорю.
Все, что уменьшил мне в наказание, за
все эти полгода,
все вчера додал; смотрите сколько; я
еще не сосчитал.
Дело в том, что княгиня, за
все ее заграничные штуки, пожалуй,
еще ее и
не примет, а княгиня
не примет, так и другие, пожалуй,
не примут; так вот и удобный случай — сватовство мое с Катей.
Правильный овал лица несколько смуглого, превосходные зубы, маленькие и довольно тонкие губы, красиво обрисованные, прямой, несколько продолговатый нос, высокий лоб, на котором
еще не видно было ни малейшей морщинки, серые, довольно большие глаза —
все это составляло почти красавца, а между тем лицо его
не производило приятного впечатления.
— Как вы искренни, как вы честны! — сказал князь, улыбаясь словам ее. — Вы даже
не хотите схитрить, чтоб сказать простую вежливость. Но ваша искренность дороже
всех этих поддельных вежливостей. Да! Я сознаю, что я долго, долго
еще должен заслуживать любовь вашу!
— И мне тоже. Он как-то
все так говорит… Устала я, голубчик. Знаешь что? Ступай и ты домой. А завтра приходи ко мне как можно пораньше от них. Да слушай
еще: это
не обидно было, когда я сказала ему, что хочу поскорее полюбить его?
Она вошла, медленно переступив через порог, как и вчера, и недоверчиво озираясь кругом. Она внимательно осмотрела комнату, в которой жил ее дедушка, как будто отмечая, насколько изменилась комната от другого жильца. «Ну, каков дедушка, такова и внучка, — подумал я. — Уж
не сумасшедшая ли она?» Она
все еще молчала; я ждал.
Я убеждал ее горячо и сам
не знаю, чем влекла она меня так к себе. В чувстве моем было
еще что-то другое, кроме одной жалости. Таинственность ли
всей обстановки, впечатление ли, произведенное Смитом, фантастичность ли моего собственного настроения, —
не знаю, но что-то непреодолимо влекло меня к ней. Мои слова, казалось, ее тронули; она как-то странно поглядела на меня, но уж
не сурово, а мягко и долго; потом опять потупилась как бы в раздумье.
Я поехал. Но, проехав по набережной несколько шагов, отпустил извозчика и, воротившись назад в Шестую линию, быстро перебежал на другую сторону улицы. Я увидел ее; она
не успела
еще много отойти, хотя шла очень скоро и
все оглядывалась; даже остановилась было на минутку, чтоб лучше высмотреть: иду ли я за ней или нет? Но я притаился в попавшихся мне воротах, и она меня
не заметила. Она пошла далее, я за ней,
все по другой стороне улицы.
Я представил ей, что Николай Сергеич
не только, может быть,
не одобрит ее поступка, но
еще мы этим повредим
всему делу.
Она тихо,
все еще продолжая ходить, спросила, почему я так поздно? Я рассказал ей вкратце
все мои похождения, но она меня почти и
не слушала. Заметно было, что она чем-то очень озабочена. «Что нового?» — спросил я. «Нового ничего», — отвечала она, но с таким видом, по которому я тотчас догадался, что новое у ней есть и что она для того и ждала меня, чтоб рассказать это новое, но, по обыкновению своему, расскажет
не сейчас, а когда я буду уходить. Так всегда у нас было. Я уж применился к ней и ждал.
Маслобоев толкнул дверь, и мы очутились в небольшой комнате, в два окна, с геранями, плетеными стульями и с сквернейшими фортепианами;
все как следовало. Но
еще прежде, чем мы вошли,
еще когда мы разговаривали в передней, Митрошка стушевался. Я после узнал, что он и
не входил, а пережидал за дверью. Ему было кому потом отворить. Растрепанная и нарумяненная женщина, выглядывавшая давеча утром из-за плеча Бубновой, приходилась ему кума.
—
Не пренебрегай этим, Ваня, голубчик,
не пренебрегай! Сегодня никуда
не ходи. Анне Андреевне так и скажу, в каком ты положении.
Не надо ли доктора? Завтра навещу тебя; по крайней мере
всеми силами постараюсь, если только сам буду ноги таскать. А теперь лег бы ты… Ну, прощай. Прощай, девочка; отворотилась! Слушай, друг мой! Вот
еще пять рублей; это девочке. Ты, впрочем, ей
не говори, что я дал, а так, просто истрать на нее, ну там башмачонки какие-нибудь, белье… мало ль что понадобится! Прощай, друг мой…
—
Не Леночка, нет… — прошептала она,
все еще пряча от меня свое личико.
— Вот и я! — дружески и весело заговорил князь, — только несколько часов как воротился.
Все это время вы
не выходили из моего ума (он нежно поцеловал ее руку), — и сколько, сколько я передумал о вас! Сколько выдумал вам сказать, передать… Ну, да мы наговоримся! Во-первых, мой ветрогон, которого, я вижу,
еще здесь нет…
Я
не понял, но спросить было некогда. Наташа вышла к князю с светлым лицом. Он
все еще стоял со шляпой в руках. Она весело перед ним извинилась, взяла у него шляпу, сама придвинула ему стул, и мы втроем уселись кругом ее столика.
Еще в первое наше свидание я отчасти предупредил вас о моем характере, а потому вы, вероятно,
не рассердитесь на меня за одно замечание, тем более что оно будет вообще о
всех женщинах; вы тоже, вероятно, согласитесь с этим замечанием, — продолжал он, с любезностью обращаясь ко мне.
— Ты
все смеешься. Но ведь я от тебя ничего никогда
не слыхал такого; и от
всего вашего общества тоже никогда
не слыхал. У вас, напротив,
всё это как-то прячут,
всё бы пониже к земле, чтоб
все росты,
все носы выходили непременно по каким-то меркам, по каким-то правилам — точно это возможно! Точно это
не в тысячу раз невозможнее, чем то, об чем мы говорим и что думаем. А
еще называют нас утопистами! Послушал бы ты, как они мне вчера говорили…
Я ведь сказал тебе, что ты и
все ваши ничего
еще не сказали мне такого же, что направило бы меня, увлекло бы за собой.
Я
все еще жду,
не благоволите ли вы объясниться?
Ведь она началась
еще тогда, когда он
еще не узнал
всех совершенств этой девушки!
Может быть, у вас есть и
еще какие-нибудь расчеты, может быть, я и
не самое главное теперь высказала; но
все равно!
Наташа плакала. Они крепко обнялись друг с другом, и Алеша
еще раз поклялся ей, что никогда ее
не оставит. Затем он полетел к отцу. Он был в твердой уверенности, что
все уладит,
все устроит.
— Да вы, может быть, побрезгаете, что он вот такой… пьяный.
Не брезгайте, Иван Петрович, он добрый, очень добрый, а уж вас как любит! Он про вас мне и день и ночь теперь говорит,
все про вас. Нарочно ваши книжки купил для меня; я
еще не прочла; завтра начну. А уж мне-то как хорошо будет, когда вы придете! Никого-то
не вижу, никто-то
не ходит к нам посидеть.
Все у нас есть, а сидим одни. Теперь вот я сидела,
все слушала,
все слушала, как вы говорили, и как это хорошо… Так до пятницы…
Я
не оправдываюсь; замечу вам только, что гнев и, главное, раздраженное самолюбие —
еще не есть отсутствие благородства, а есть дело естественное, человеческое, и, признаюсь, повторяю вам, я ведь почти вовсе
не знал Ихменева и совершенно верил
всем этим слухам насчет Алеши и его дочери, а следственно, мог поверить и умышленной краже денег…
Я до ненависти
не любил этого великосветского маневра и
всеми силами
еще прежде отучал от него Алешу.
Я знал, что они были в связи, слышал также, что он был уж слишком
не ревнивый любовник во время их пребывания за границей; но мне
все казалось, — кажется и теперь, — что их связывало, кроме бывших отношений,
еще что-то другое, отчасти таинственное, что-нибудь вроде взаимного обязательства, основанного на каком-нибудь расчете… одним словом, что-то такое должно было быть.
— Ну, вот видите, ну хоть бы этот миллион, уж они так болтают о нем, что уж и несносно становится. Я, конечно, с радостию пожертвую на
все полезное, к чему ведь такие огромные деньги,
не правда ли? Но ведь когда
еще я его пожертвую; а они уж там теперь делят, рассуждают, кричат, спорят: куда лучше употребить его, даже ссорятся из-за этого, — так что уж это и странно. Слишком торопятся. Но все-таки они такие искренние и… умные. Учатся. Это
все же лучше, чем как другие живут. Ведь так?
И много
еще мы говорили с ней. Она мне рассказала чуть
не всю свою жизнь и с жадностью слушала мои рассказы.
Все требовала, чтоб я
всего более рассказывал ей про Наташу и про Алешу. Было уже двенадцать часов, когда князь подошел ко мне и дал знать, что пора откланиваться. Я простился. Катя горячо пожала мне руку и выразительно на меня взглянула. Графиня просила меня бывать; мы вышли вместе с князем.
Не могу удержаться от странного и, может быть, совершенно
не идущего к делу замечания. Из трехчасового моего разговора с Катей я вынес, между прочим, какое-то странное, но вместе с тем глубокое убеждение, что она до того
еще вполне ребенок, что совершенно
не знает
всей тайны отношений мужчины и женщины. Это придавало необыкновенную комичность некоторым ее рассуждениям и вообще серьезному тону, с которым она говорила о многих очень важных вещах…
А между прочим, я хотел объяснить вам, что у меня именно есть черта в характере, которую вы
еще не знали, — это ненависть ко
всем этим пошлым, ничего
не стоящим наивностям и пасторалям, и одно из самых пикантных для меня наслаждений всегда было прикинуться сначала самому на этот лад, войти в этот тон, обласкать, ободрить какого-нибудь вечно юного Шиллера и потом вдруг сразу огорошить его; вдруг поднять перед ним маску и из восторженного лица сделать ему гримасу, показать ему язык именно в ту минуту, когда он менее
всего ожидает этого сюрприза.
— Полноте, полноте! Я, так сказать, открыл перед вами
все мое сердце, а вы даже и
не чувствуете такого яркого доказательства дружбы. Хе, хе, хе! В вас мало любви, мой поэт. Но постойте, я хочу
еще бутылку.
Но она
все бросалась ко мне и прижималась крепко, как будто в испуге, как будто прося защитить себя от кого-то, и когда уже легла в постель,
все еще хваталась за мою руку и крепко держала ее, боясь, чтоб я опять
не ушел.