Неточные совпадения
Она
всё еще говорила, что уедет от него, но чувствовала, что это невозможно; это было невозможно потому, что она
не могла отвыкнуть считать его своим мужем и любить его.
Еще не было двух часов, когда большие стеклянные двери залы присутствия вдруг отворились, и кто-то вошел.
Все члены из-под портрета и из-за зерцала, обрадовавшись развлечению, оглянулись на дверь; но сторож, стоявший у двери, тотчас же изгнал вошедшего и затворил за ним стеклянную дверь.
В половине восьмого, только что она сошла в гостиную, лакей доложил: «Константин Дмитрич Левин». Княгиня была
еще в своей комнате, и князь
не выходил. «Так и есть», подумала Кити, и
вся кровь прилила ей к сердцу. Она ужаснулась своей бледности, взглянув в зеркало.
Он извинился и пошел было в вагон, но почувствовал необходимость
еще раз взглянуть на нее —
не потому, что она была очень красива,
не по тому изяществу и скромной грации, которые видны были во
всей ее фигуре, но потому, что в выражении миловидного лица, когда она прошла мимо его, было что-то особенно ласковое и нежное.
—
Не правда ли, очень мила? — сказала графиня про Каренину. — Ее муж со мною посадил, и я очень рада была.
Всю дорогу мы с ней проговорили. Ну, а ты, говорят… vous filez le parfait amour. Tant mieux, mon cher, tant mieux. [у тебя
всё еще тянется идеальная любовь. Тем лучше, мой милый, тем лучше.]
Когда он говорил мне, признаюсь тебе, я
не понимала
еще всего ужаса твоего положения.
Кити любовалась ею
еще более, чем прежде, и
всё больше и больше страдала. Кити чувствовала себя раздавленною, и лицо ее выражало это. Когда Вронский увидал ее, столкнувшись с ней в мазурке, он
не вдруг узнал ее — так она изменилась.
И в это же время, как бы одолев препятствия, ветер посыпал снег с крыш вагонов, затрепал каким-то железным оторванным листом, и впереди плачевно и мрачно заревел густой свисток паровоза.
Весь ужас метели показался ей
еще более прекрасен теперь. Он сказал то самое, чего желала ее душа, но чего она боялась рассудком. Она ничего
не отвечала, и на лице ее он видел борьбу.
— О, прекрасно! Mariette говорит, что он был мил очень и… я должен тебя огорчить…
не скучал о тебе,
не так, как твой муж. Но
еще раз merci, мой друг, что подарила мне день. Наш милый самовар будет в восторге. (Самоваром он называл знаменитую графиню Лидию Ивановну, за то что она всегда и обо
всем волновалась и горячилась.) Она о тебе спрашивала. И знаешь, если я смею советовать, ты бы съездила к ней нынче. Ведь у ней обо
всем болит сердце. Теперь она, кроме
всех своих хлопот, занята примирением Облонских.
Еще Анна
не успела напиться кофе, как доложили про графиню Лидию Ивановну. Графиня Лидия Ивановна была высокая полная женщина с нездорово-желтым цветом лица и прекрасными задумчивыми черными глазами. Анна любила ее, но нынче она как будто в первый раз увидела ее со
всеми ее недостатками.
Кроме хозяйства, требовавшего особенного внимания весною, кроме чтения, Левин начал этою зимой
еще сочинение о хозяйстве, план которого состоял в том, чтобы характер рабочего в хозяйстве был принимаем зa абсолютное данное, как климат и почва, и чтобы, следовательно,
все положения науки о хозяйстве выводились
не из одних данных почвы и климата, но из данных почвы, климата и известного неизменного характера рабочего.
Кроме того, из этого же оказывалось, что бороны и
все земледельческие орудия, которые велено было осмотреть и починить
еще зимой и для которых нарочно взяты были три плотника, были
не починены, и бороны всё-таки чинили, когда надо было ехать скородить.
У
всех было то же отношение к его предположениям, и потому он теперь уже
не сердился, но огорчался и чувствовал себя
еще более возбужденным для борьбы с этою какою-то стихийною силой, которую он иначе
не умел назвать, как «что Бог даст», и которая постоянно противопоставлялась ему.
—
Всё молодость, окончательно ребячество одно. Ведь покупаю, верьте чести, так, значит, для славы одной, что вот Рябинин, а
не кто другой у Облонского рощу купил. А
еще как Бог даст расчеты найти. Верьте Богу. Пожалуйте-с. Условьице написать…
Листок в ее руке задрожал
еще сильнее, но она
не спускала с него глаз, чтобы видеть, как он примет это. Он побледнел, хотел что-то сказать, но остановился, выпустил ее руку и опустил голову. «Да, он понял
всё значение этого события», подумала она и благодарно пожала ему руку.
Взволнованная и слишком нервная Фру-Фру потеряла первый момент, и несколько лошадей взяли с места прежде ее, но,
еще не доскакивая реки, Вронский, изо
всех сил сдерживая влегшую в поводья лошадь, легко обошел трех, и впереди его остался только рыжий Гладиатор Махотина, ровно и легко отбивавший задом пред самим Вронским, и
еще впереди
всех прелестная Диана, несшая ни живого, ни мертвого Кузовлева.
«Для Бетси
еще рано», подумала она и, взглянув в окно, увидела карету и высовывающуюся из нее черную шляпу и столь знакомые ей уши Алексея Александровича. «Вот некстати; неужели ночевать?» подумала она, и ей так показалось ужасно и страшно
всё, что могло от этого выйти, что она, ни минуты
не задумываясь, с веселым и сияющим лицом вышла к ним навстречу и, чувствуя в себе присутствие уже знакомого ей духа лжи и обмана, тотчас же отдалась этому духу и начала говорить, сама
не зная, что скажет.
Кити с гордостью смотрела на своего друга. Она восхищалась и ее искусством, и ее голосом, и ее лицом, но более
всего восхищалась ее манерой, тем, что Варенька, очевидно, ничего
не думала о своем пении и была совершенно равнодушна к похвалам; она как будто спрашивала только: нужно ли
еще петь или довольно?
Кити держала ее за руку и с страстным любопытством и мольбой спрашивала ее взглядом: «Что же, что же это самое важное, что дает такое спокойствие? Вы знаете, скажите мне!» Но Варенька
не понимала даже того, о чем спрашивал ее взгляд Кити. Она помнила только о том, что ей нынче нужно
еще зайти к М-me Berthe и поспеть домой к чаю maman, к 12 часам. Она вошла в комнаты, собрала ноты и, простившись со
всеми, собралась уходить.
Но княгине
не нравилось это излишество, и
ещё более
не нравилось то, что, она чувствовала, Кити
не хотела открыть ей
всю свою душу.
Добродушная Марья Евгеньевна покатывались со смеху от
всего, что говорил смешного князь, и Варенька, чего
еще Кити никогда
не видала, раскисала от слабого, но сообщающегося смеха, который возбуждали в ней шутки князя.
Всем было весело, но Кити
не могла быть веселою, и это
еще более мучало ее.
— Да что же интересного?
Все они довольны, как медные гроши;
всех победили. Ну, а мне-то чем же довольным быть? Я никого
не победил, а только сапоги снимай сам, да
еще за дверь их сам выставляй. Утром вставай, сейчас же одевайся, иди в салон чай скверный пить. То ли дело дома! Проснешься
не торопясь, посердишься на что-нибудь, поворчишь, опомнишься хорошенько,
всё обдумаешь,
не торопишься.
Кроме того, Константину Левину было в деревне неловко с братом
еще и оттого, что в деревне, особенно летом, Левин бывал постоянно занят хозяйством, и ему
не доставало длинного летнего дня, для того чтобы переделать
всё, что нужно, а Сергей Иванович отдыхал.
Было то время года, перевал лета, когда урожай нынешнего года уже определился, когда начинаются заботы о посеве будущего года и подошли покосы, когда рожь
вся выколосилась и, серо зеленая,
не налитым,
еще легким колосом волнуется по ветру, когда зеленые овсы, с раскиданными по ним кустами желтой травы, неровно выкидываются по поздним посевам, когда ранняя гречиха уже лопушится, скрывая землю, когда убитые в камень скотиной пары́ с оставленными дорогами, которые
не берет соха, вспаханы до половины; когда присохшие вывезенные кучи навоза пахнут по зарям вместе с медовыми травами, и на низах, ожидая косы, стоят сплошным морем береженые луга с чернеющимися кучами стеблей выполонного щавельника.
— Может быть,
всё это хорошо; но мне-то зачем заботиться об учреждении пунктов медицинских, которыми я никогда
не пользуюсь, и школ, куда я своих детей
не буду посылать, куда и крестьяне
не хотят посылать детей, и я
еще не твердо верю, что нужно их посылать? — сказал он.
Сработано было чрезвычайно много на сорок два человека.
Весь большой луг, который кашивали два дня при барщине в тридцать кос, был уже скошен. Нескошенными оставались углы с короткими рядами. Но Левину хотелось как можно больше скосить в этот день, и досадно было на солнце, которое так скоро спускалось. Он
не чувствовал никакой усталости; ему только хотелось
еще и
еще поскорее и как можно больше сработать.
Письмо было от Облонского. Левин вслух прочел его. Облонский писал из Петербурга: «Я получил письмо от Долли, она в Ергушове, и у ней
всё не ладится. Съезди, пожалуйста, к ней, помоги советом, ты
всё знаешь. Она так рада будет тебя видеть. Она совсем одна, бедная. Теща со
всеми еще зa границей».
После страшной боли и ощущения чего-то огромного, больше самой головы, вытягиваемого из челюсти, больной вдруг,
не веря
еще своему счастию, чувствует, что
не существует более того, что так долго отравляло его жизнь, приковывало к себе
всё внимание, и что он опять может жить, думать и интересоваться
не одним своим зубом.
Когда она думала о Вронском, ей представлялось, что он
не любит ее, что он уже начинает тяготиться ею, что она
не может предложить ему себя, и чувствовала враждебность к нему зa это. Ей казалось, что те слова, которые она сказала мужу и которые она беспрестанно повторяла в своем воображении, что она их сказала
всем и что
все их слышали. Она
не могла решиться взглянуть в глаза тем, с кем она жила. Она
не могла решиться позвать девушку и
еще меньше сойти вниз и увидать сына и гувернантку.
— Хорошо, — сказала она и, как только человек вышел, трясущимися пальцами разорвала письмо. Пачка заклеенных в бандерольке неперегнутых ассигнаций выпала из него. Она высвободила письмо и стала читать с конца. «Я сделал приготовления для переезда, я приписываю значение исполнению моей просьбы», прочла она. Она пробежала дальше, назад, прочла
всё и
еще раз прочла письмо
всё сначала. Когда она кончила, она почувствовала, что ей холодно и что над ней обрушилось такое страшное несчастие, какого она
не ожидала.
Положение нерешительности, неясности было
все то же, как и дома;
еще хуже, потому что нельзя было ничего предпринять, нельзя было увидать Вронского, а надо было оставаться здесь, в чуждом и столь противоположном ее настроению обществе; но она была в туалете, который, она знала, шел к ней; она была
не одна, вокруг была эта привычная торжественная обстановка праздности, и ей было легче, чем дома; она
не должна была придумывать, что ей делать.
Лестные речи этого умного человека, наивная, детская симпатия, которую выражала к ней Лиза Меркалова, и
вся эта привычная светская обстановка, —
всё это было так легко, а ожидало ее такое трудное, что она с минуту была в нерешимости,
не остаться ли,
не отдалить ли
еще тяжелую минуту объяснения.
Еще меньше мог Левин сказать, что он был дрянь, потому что Свияжский был несомненно честный, добрый, умный человек, который весело, оживленно, постоянно делал дело, высоко ценимое
всеми его окружающими, и уже наверное никогда сознательно
не делал и
не мог сделать ничего дурного.
— Расчет один, что дома живу,
не покупное,
не нанятое. Да
еще всё надеешься, что образумится народ. А то, верите ли, — это пьянство, распутство!
Все переделились, ни лошаденки, ни коровенки. С голоду дохнет, а возьмите его в работники наймите, — он вам норовит напортить, да
еще к мировому судье.
— Я несогласен, что нужно и можно поднять
еще выше уровень хозяйства, — сказал Левин. — Я занимаюсь этим, и у меня есть средства, а я ничего
не мог сделать. Банки
не знаю кому полезны. Я, по крайней мере, на что ни затрачивал деньги в хозяйстве,
всё с убытком: скотина — убыток, машина — убыток.
Уже раз взявшись за это дело, он добросовестно перечитывал
всё, что относилось к его предмету, и намеревался осенью ехать зa границу, чтоб изучить
еще это дело на месте, с тем чтобы с ним уже
не случалось более по этому вопросу того, что так часто случалось с ним по различным вопросам. Только начнет он, бывало, понимать мысль собеседника и излагать свою, как вдруг ему говорят: «А Кауфман, а Джонс, а Дюбуа, а Мичели? Вы
не читали их. Прочтите; они разработали этот вопрос».
Сбежав до половины лестницы, Левин услыхал в передней знакомый ему звук покашливанья; но он слышал его неясно из-за звука своих шагов и надеялся, что он ошибся; потом он увидал и
всю длинную, костлявую, знакомую фигуру, и, казалось, уже нельзя было обманываться, но
всё еще надеялся, что он ошибается и что этот длинный человек, снимавший шубу и откашливавшийся, был
не брат Николай.
Деньги от купца за лес по второму сроку были получены и
еще не издержаны, Долли была очень мила и добра последнее время, и мысль этого обеда во
всех отношениях радовала Степана Аркадьича.
Дарья Александровна, в своем парадном сером шелковом платье, очевидно озабоченная и детьми, которые должны обедать в детской одни, и тем, что мужа
еще нет,
не сумела без него хорошенько перемешать
всё это общество.
— Да, удивительно, прелесть! — сказала Долли, взглядывая на Туровцына, чувствовавшего, что говорили о нем, и кротко улыбаясь ему. Левин
еще раз взглянул на Туровцына и удивился, как он прежде
не понимал
всей прелести этого человека.
— Дарья Александровна! — сказал он, теперь прямо взглянув в доброе взволнованное лицо Долли и чувствуя, что язык его невольно развязывается. — Я бы дорого дал, чтобы сомнение
еще было возможно. Когда я сомневался, мне было тяжело, но легче, чем теперь. Когда я сомневался, то была надежда; но теперь нет надежды, и я всё-таки сомневаюсь во
всем. Я так сомневаюсь во
всем, что я ненавижу сына и иногда
не верю, что это мой сын. Я очень несчастлив.
Он нисколько
не интересовался тем, что он сам говорил,
еще менее тем, что они говорили, и только желал одного — чтоб им и
всем было хорошо и приятно.
Он долго
не мог понять того, что она написала, и часто взглядывал в ее глаза. На него нашло затмение от счастия. Он никак
не мог подставить те слова, какие она разумела; но в прелестных сияющих счастием глазах ее он понял
всё, что ему нужно было знать. И он написал три буквы. Но он
еще не кончил писать, а она уже читала за его рукой и сама докончила и написала ответ: Да.
Не только он
всё знал, но он, очевидно, ликовал и делал усилия, чтобы скрыть свою радость. Взглянув в его старческие милые глаза, Левин понял даже что-то
еще новое в своем счастьи.
— Ах, какой вздор! — продолжала Анна,
не видя мужа. — Да дайте мне ее, девочку, дайте! Он
еще не приехал. Вы оттого говорите, что
не простит, что вы
не знаете его. Никто
не знал. Одна я, и то мне тяжело стало. Его глаза, надо знать, у Сережи точно такие же, и я их видеть
не могу от этого. Дали ли Сереже обедать? Ведь я знаю,
все забудут. Он бы
не забыл. Надо Сережу перевести в угольную и Mariette попросить с ним лечь.
Сморщенное лицо Алексея Александровича приняло страдальческое выражение; он взял ее за руку и хотел что-то сказать, но никак
не мог выговорить; нижняя губа его дрожала, но он
всё еще боролся с своим волнением и только изредка взглядывал на нее. И каждый раз, как он взглядывал, он видел глаза ее, которые смотрели на него с такою умиленною и восторженною нежностью, какой он никогда
не видал в них.
— Нет, Стива, — сказала она. — Я погибла, погибла! Хуже чем погибла. Я
еще не погибла, я
не могу сказать, что
всё кончено; напротив, я чувствую, что
не кончено. Я — как натянутая струна, которая должна лопнуть. Но
еще не кончено… и кончится страшно.
— Кити! я мучаюсь. Я
не могу один мучаться, — сказал он с отчаянием в голосе, останавливаясь пред ней и умоляюще глядя ей в глаза. Он уже видел по ее любящему правдивому лицу, что ничего
не может выйти из того, что он намерен был сказать, но ему всё-таки нужно было, чтоб она сама разуверила его. — Я приехал сказать, что
еще время
не ушло. Это
всё можно уничтожить и поправить.
— Она и так ничего
не ест
все эти дни и подурнела, а ты
еще ее расстраиваешь своими глупостями, — сказала она ему. — Убирайся, убирайся, любезный.