Неточные совпадения
Кто
знает, может быть, есть и исключения, к которым и принадлежит
мой герой.
— К дядюшке-то? А плюньте на того, кто вам это сказал! Вы думаете, я постоянный человек, выдержу? В том-то и горе
мое, что я тряпка, а не человек! Недели не пройдет, а я опять туда поплетусь. А зачем? Вот подите: сам не
знаю зачем, а поеду; опять буду с Фомой воевать. Это уж, батюшка, горе
мое! За грехи мне Господь этого Фомку в наказание послал. Характер у меня бабий, постоянства нет никакого! Трус я, батюшка, первой руки…
— Именно, именно, — подхватил дядя, — именно! мужичков отпустим, а потом и поговорим,
знаешь, эдак, приятельски, дружески, основательно! Ну, — продолжал он скороговоркой, обращаясь к мужикам, — теперь ступайте, друзья
мои. И вперед ко мне, всегда ко мне, когда нужно; так-таки прямо ко мне и иди во всякое время.
Только,
знаешь, друг
мой, не говори там в гостиной, что я с мужиками здесь объяснялся.
— Впрочем,
знаете, дядюшка, у меня на этот счет выработалась своя особая идея, — перебил я, торопясь высказать
мою идею. Да мы и оба как-то торопились. — Во-первых, он был шутом: это его огорчило, сразило, оскорбило его идеал; и вот вышла натура озлобленная, болезненная, мстящая, так сказать, всему человечеству… Но если примирить его с человеком, если возвратить его самому себе…
— Именно, именно! — вскричал дядя в восторге. — Именно так! Благороднейшая мысль! И даже стыдно, неблагородно было бы нам осуждать его! Именно!.. Ах, друг
мой, ты меня понимаешь; ты мне отраду привез! Только бы там-то уладилось!
Знаешь, я туда теперь и явиться боюсь. Вот ты приехал, и мне непременно достанется!
— Друг
мой, и не спрашивай! после, после! все это после объяснится! Я, может быть, и во многом виноват, но я хотел поступить как честный человек, и… и… и ты на ней женишься! Ты женишься, если только есть в тебе хоть капля благородства! — прибавил он, весь покраснев от какого-то внезапного чувства, восторженно и крепко сжимая
мою руку. — Но довольно, ни слова больше! Все сам скоро
узнаешь. От тебя же будет зависеть… Главное, чтоб ты теперь там понравился, произвел впечатление. Главное, не сконфузься.
Я откровенно признаюсь — к чему скрывать? — продолжал я, обращаясь с заискивающей улыбкой к мадам Обноскиной, — что до сих пор совсем почти не
знал дамского общества, и теперь, когда мне случилось так неудачно войти, мне показалось, что
моя поза среди комнаты была очень смешна и отзывалась несколько тюфяком, — не правда ли?
— Мне очень жаль, что я не могу… извините… Я уже сказал, что очень редко был в обществе, и совершенно не
знаю генерала Половицына; даже не слыхивал, — отвечал я с нетерпением, внезапно сменив
мою любезность на чрезвычайно досадливое и раздраженное состояние духа.
— Матушка
моя, благодетельница, ведь дурачком-то лучше на свете проживешь!
Знал бы, так с раннего молоду в дураки бы записался, авось теперь был бы умный. А то как рано захотел быть умником, так вот и вышел теперь старый дурак.
Ответ мне понравился. Я быстро подошел к Ежевикину и крепко пожал ему руку. По правде, мне хотелось хоть чем-нибудь протестовать против всеобщего мнения, показав открыто старику
мое сочувствие. А может быть, кто
знает! может быть, мне хотелось поднять себя в мнении Настасьи Евграфовны. Но из движения
моего ровно ничего не вышло путного.
Сидел за столом — помню еще, подавали его любимый киселек со сливками, — молчал-молчал да как вскочит: «Обижают меня, обижают!» — «Да чем же, говорю, тебя, Фома Фомич, обижают?» — «Вы теперь, говорит, мною пренебрегаете; вы генералами теперь занимаетесь; вам теперь генералы дороже меня!» Ну, разумеется, я теперь все это вкратце тебе передаю; так сказать, одну только сущность; но если бы ты
знал, что он еще говорил… словом, потряс всю
мою душу!
Ведь это он из излишней любви ко мне, так сказать, из ревности делает — он это сам говорит, — он ревнует меня к генералу, расположение
мое боится потерять, испытывает меня, хочет
узнать, чем я для него могу пожертвовать.
— Ничего, ничего, Фома, я не сержусь. Я
знаю, что ты, как друг, меня останавливаешь, как родной, как брат. Это я сам позволил тебе, даже просил об этом! Это дельно, дельно! Это для
моей же пользы! Благодарю и воспользуюсь!
— Ох, ради бога, не извиняйтесь! Поверьте, что мне и без того тяжело это слушать, а между тем судите: я и сама хотела заговорить с вами, чтоб
узнать что-нибудь… Ах, какая досада! так он-таки вам написал! Вот этого-то я пуще всего боялась! Боже
мой, какой это человек! А вы и поверили и прискакали сюда сломя голову? Вот надо было!
— Друг
мой! — продолжал дядя с глубоким чувством. — Они требуют от меня невозможного! Ты будешь судить меня; ты теперь станешь между ним и мною, как беспристрастный судья. Ты не
знаешь, ты не
знаешь, чего они от меня требовали, и, наконец, формально потребовали, все высказали! Но это противно человеколюбию, благородству, чести… Я все расскажу тебе, но сперва…
— Ты, впрочем, не рви тетрадку, — сказал он наконец Гавриле. — Подожди и сам будь здесь: ты, может быть, еще понадобишься. Друг
мой! — прибавил он, обращаясь ко мне, — я, кажется, уж слишком сейчас закричал. Всякое дело надо делать с достоинством, с мужеством, но без криков, без обид. Именно так.
Знаешь что, Сережа: не лучше ли будет, если б ты ушел отсюда? Тебе все равно. Я тебе потом все сам расскажу — а? как ты думаешь? Сделай это для меня, пожалуйста.
Но
знаешь,
мой друг, я раскаиваюсь, что тебя позвал: Фоме, может быть, будет очень тяжело, когда и ты будешь здесь, так сказать, свидетелем его унижения.
— Фома, но ведь я по дружбе говорил тебе ты! — возопил дядя. — Я не
знал, что тебе неприятно… Боже
мой! но если б я только
знал…
Но
знаете ли вы, что вы осрамили, обесчестили меня отказом сказать мне «ваше превосходительство», обесчестили тем, что, не поняв причин
моих, выставили меня капризным дураком, достойным желтого дома!
— Как я несказанно обрадован, что имею наконец случай просить у вас извинения в том, что с первого раза не
узнал души вашего превосходительства. Смею уверить, что впредь не пощажу слабых сил
моих на пользу общую… Ну, довольно с вас!
— Признаюсь вам, — отвечал он, — этот вопрос для меня хуже самой горькой пилюли. В том-то и штука, что я уже открыл
мою мысль… словом, свалял ужаснейшего дурака! И как бы вы думали, кому? Обноскину! так что я даже сам не верю себе. Не понимаю, как и случилось! Он все здесь вертелся; я еще его хорошо не
знал, и когда осенило меня вдохновение, я, разумеется, был как будто в горячке; а так как я тогда же понял, что мне нужен помощник, то и обратился к Обноскину… Непростительно, непростительно!
Но каково же было
мое изумление, когда в вышедшем вслед за испуганной дамой кавалере я
узнал Обноскина, — Обноскин, который, по словам Мизинчикова, давно уже уехал!
— А, не
узнали!.. Эту даму я и назову скоро
моей женою.
— Это… это, верно, Фома Фомич! — прошептал Обноскин, трепеща всем телом. — Я
узнаю его по походке. Боже
мой! и еще шаги, с другой стороны! Слышите… Прощайте! благодарю вас и… умоляю вас…
— Боже
мой, какая неосторожность! ведь вы
знали, что за вами следят?
— Я… я не
знаю… что со мною, — говорила она, задыхаясь и бессознательно сжимая
мои руки. — Скажите ему…
— Ты думаешь? Нет, брат Сергей, это дело деликатное, ужасно деликатное! Гм!.. А
знаешь, хоть и тосковал я, а как-то всю ночь сердце сосало от какого-то счастия!.. Ну, прощай, лечу. Ждут; я уж и так опоздал. Только так забежал, слово с тобой перебросить. Ах, боже
мой! — вскричал он, возвращаясь. — Главное-то я и забыл!
Знаешь что: ведь я ему писал, Фоме-то!
Но, боже
мой! если он в самом деле разгласит вчерашнюю тайну, то… я уж и не
знаю, что тогда будет, Сергей!
— Вы хотели, — я
знаю это, рубить зыряновский участок лесу; — не рубите — другой совет
мой. Сохраните леса: ибо леса сохраняют влажность на поверхности земли… Жаль, что вы слишком поздно посеяли яровое; удивительно, как поздно сеяли вы яровое!..
— Друг
мой, — отвечал дядя, подняв голову и с решительным видом смотря мне в глаза, — я судил себя в эту минуту и теперь
знаю, что должен делать! Не беспокойся, обиды Насте не будет — я так устрою…
— Теперь слушайте же всю
мою исповедь! — возопил Фома, обводя всех гордым и решительным взглядом. — А вместе с тем и решите судьбу несчастного Опискина. Егор Ильич! давно уже я наблюдал за вами, наблюдал с замиранием
моего сердца и видел все, все, тогда как вы еще и не подозревали, что я наблюдаю за вами. Полковник! я, может быть, ошибался, но я
знал ваш эгоизм, ваше неограниченное самолюбие, ваше феноменальное сластолюбие, и кто обвинит меня, что я поневоле затрепетал о чести наиневиннейшей из особ?
Если хотите
узнать о том, как я страдал, спросите у Шекспира: он расскажет вам в своем «Гамлете» о состоянии души
моей.
И
знаете ли, Егор Ильич, что все поступки ваши, как нарочно, поминутно подтверждали
мою мнительность и удостоверяли меня во всех подозрениях
моих?
Знаете ли, что вчера, когда вы осыпали меня своим золотом, чтоб удалить меня от себя, я подумал: «Он удаляет от себя в лице
моем свою совесть, чтоб удобнее совершить преступление…»
Что случилось после
моего падения — не
знаю.
— Настенька, Настенька! ты любила его, а я и не
знала, — вскричала она. — Боже! они любили друг друга, они страдали в тишине, втайне! их преследовали! Какой роман! Настя, голубчик
мой, скажи мне всю правду: неужели ты в самом деле любишь этого безумца?
— Матушка ты
моя! голубушка ты
моя! прости ты меня, дурака, за давешнее: не
знал я твоего золотого сердечка!
— Да, Фома! — подхватил Бахчеев, — прости и ты меня, дурака! не
знал я тебя, не
знал! Ты, Фома Фомич, не только ученый, но и — просто герой! Весь дом
мой к твоим услугам. А лучше всего приезжай-ка, брат, ко мне послезавтра, да уж и с матушкой-генеральшей, да уж и с женихом и невестой, — да чего тут! всем домом ко мне! то есть вот как пообедаем, — заранее не похвалюсь, а одно скажу: только птичьего молока для вас не достану! Великое слово даю!
— Дети
мои, дети
моего сердца! — сказал он. — Живите, цветите и в минуты счастья вспоминайте когда-нибудь про бедного изгнанника! Про себя же скажу, что несчастье есть, может быть, мать добродетели. Это сказал, кажется, Гоголь, писатель легкомысленный, но у которого бывают иногда зернистые мысли. Изгнание есть несчастье! Скитальцем пойду я теперь по земле с
моим посохом, и кто
знает? может быть, через несчастья
мои я стану еще добродетельнее! Эта мысль — единственное оставшееся мне утешение!