Неточные совпадения
Представьте же себе теперь вдруг воцарившуюся в его тихом доме капризную, выживавшую из ума идиотку неразлучно
с другим идиотом — ее идолом, боявшуюся до сих пор только своего генерала, а теперь уже ничего не боявшуюся и ощутившую даже потребность вознаградить себя за все прошлое, — идиотку, перед которой дядя считал своею обязанностью благоговеть уже потому только, что она была мать его.
— А што, батюшка, много ль ты царского-то жалованья получал? — спросил его вдруг один седенький старичок, Архип Короткий по прозвищу, из толпы
других мужичков,
с очевидным намерением подольститься; но Фоме Фомичу показался этот вопрос фамильярным, а он терпеть не мог фамильярности.
С дядей разговоры были
другого рода.
Я
с благоразумием ему отвечаю: «Это так уж бог устроил, Фома Фомич: один толст, а
другой тонок; а против всеблагого провидения смертному восставать невозможно».
Действительно, я нашел дядю за конюшнями. Там, на площадке, он стоял перед группой крестьян, которые кланялись и о чем-то усердно просили. Дядя что-то
с жаром им толковал. Я подошел и окликнул его. Он обернулся, и мы бросились
друг другу в объятия.
— А вот анамедни на гумно пришел, — заговорил
другой мужик,
с виду рослый и сухощавый, весь в заплатах, в самых худеньких лаптишках, и, по-видимому, один из тех, которые вечно чем-нибудь недовольны и всегда держат в запасе какое-нибудь ядовитое, отравленное слово.
До сих пор он хоронился за спинами
других мужиков, слушал в мрачном безмолвии и все время не сгонял
с лица какой-то двусмысленной, горько-лукавой усмешки.
— Знаю, дядюшка, — отвечал я,
с удивлением смотря на всю эту сцену, — только вот что я думаю: конечно, необразованность есть то же неряшество; но
с другой стороны… учить крестьян астрономии…
Только, знаешь,
друг мой, не говори там в гостиной, что я
с мужиками здесь объяснялся.
— Что ж делать,
друг мой! ведь я его не защищаю. Действительно он, может быть, человек
с недостатками, и даже теперь, в эту самую минуту… Ах, брат Сережа, как это все меня беспокоит! И как бы это все могло уладиться, как бы мы все могли быть довольны и счастливы!.. Но, впрочем, кто ж без недостатков? Ведь не золотые ж и мы?
Она всматривалась в меня
с каким-то жадным любопытством, беспрестанно наклонялась пошептать что-то на ухо Сашеньке или
другой соседке и тотчас же принималась смеяться самым простодушным, самым детски-веселым смехом.
Я, признаюсь,
с нетерпением ждала вас сюда: я надеялась от вас многое, многое узнать о петербургских
друзьях наших…
— Саша, Саша, опомнись! что
с тобой, Саша? — кричал дядя, бросаясь то к той, то к
другой, то к генеральше, то к Сашеньке, чтоб остановить ее.
Гаврила вошел не один;
с ним был дворовый парень, мальчик лет шестнадцати, прехорошенький собой, взятый во двор за красоту, как узнал я после. Звали его Фалалеем. Он был одет в какой-то особенный костюм, в красной шелковой рубашке, обшитой по вороту позументом,
с золотым галунным поясом, в черных плисовых шароварах и в козловых сапожках,
с красными отворотами. Этот костюм был затеей самой генеральши. Мальчик прегорько рыдал, и слезы одна за
другой катились из больших голубых глаз его.
Как нарочно случилось так, что на
другой же день после истории
с Мартыновым мылом Фалалей, принеся утром чай Фоме Фомичу и совершенно успев забыть и Мартына и все вчерашнее горе, сообщил ему, что видел сон про белого быка.
Проснувшись на
другое утро, он
с ужасом вспомнил, что опять всю ночь ему снилось про ненавистного белого быка и не приснилось ни одной дамы, гуляющей в прекрасном саду.
— Я вас прошу, полковник, не перебивайте меня
с вашей минералогией, в которой вы, сколько мне известно, ничего не знаете, а может быть, и
другие тоже.
С одной стороны, незабудочки, а
с другой — выскочил из кабака и бежит по улице в растерзанном виде!
Я не верил себе; я понять не мог такой дерзости, такого нахального самовластия,
с одной стороны, и такого добровольного рабства, такого легковерного добродушия —
с другой.
Отец мой Пугачева-изверга помнит, а деда моего вместе
с барином, Матвеем Никитичем, — дай бог им царство небесное — Пугач на одной осине повесил, за что родитель мой от покойного барина, Афанасья Матвеича, не в пример
другим был почтен: камардином служил и дворецким свою жизнь скончал.
—
Друг мой! — продолжал дядя
с глубоким чувством. — Они требуют от меня невозможного! Ты будешь судить меня; ты теперь станешь между ним и мною, как беспристрастный судья. Ты не знаешь, ты не знаешь, чего они от меня требовали, и, наконец, формально потребовали, все высказали! Но это противно человеколюбию, благородству, чести… Я все расскажу тебе, но сперва…
— Ты, впрочем, не рви тетрадку, — сказал он наконец Гавриле. — Подожди и сам будь здесь: ты, может быть, еще понадобишься.
Друг мой! — прибавил он, обращаясь ко мне, — я, кажется, уж слишком сейчас закричал. Всякое дело надо делать
с достоинством,
с мужеством, но без криков, без обид. Именно так. Знаешь что, Сережа: не лучше ли будет, если б ты ушел отсюда? Тебе все равно. Я тебе потом все сам расскажу — а? как ты думаешь? Сделай это для меня, пожалуйста.
— Нет, нет,
друг мой, не раскаиваюсь! — вскричал он
с удвоенным одушевлением.
— Будьте же нежнее, внимательнее, любовнее к
другим, забудьте себя для
других, тогда вспомнят и о вас. Живи и жить давай
другим — вот мое правило! Терпи, трудись, молись и надейся — вот истины, которые бы я желал внушить разом всему человечеству! Подражайте же им, и тогда я первый раскрою вам мое сердце, буду плакать на груди вашей… если понадобится… А то я, да я, да милость моя! Да ведь надоест же наконец, ваша милость,
с позволения сказать.
— Что ж делать, братец? Я даже горжусь… Это ничего для высокого подвига; но какой благородный, какой бескорыстный, какой великий человек! Сергей — ты ведь слышал… И как мог я тут сорваться
с этими деньгами, то есть просто не понимаю!
Друг мой! я был увлечен; я был в ярости; я не понимал его; я его подозревал, обвинял… но нет! он не мог быть моим противником — это я теперь вижу… А помнишь, какое у него было благородное выражение в лице, когда он отказался от денег?
— Конечно, и я согласен
с вами, что она дура… Гм! Это хорошо, что вы так любите дядюшку; я сам сочувствую… хотя на ее деньги можно бы славно округлить имение! Впрочем, у них и
другие резоны: они боятся, чтоб Егор Ильич не женился на той гувернантке… помните, еще такая интересная девушка?
Он
с отвращением смотрит на эту женитьбу и к тому же любит
другую девицу!
—
С восторгом согласился, а на
другой же день, рано утром, исчез. Дня через три является опять,
с своей маменькой. Со мной ни слова, и даже избегает, как будто боится. Я тотчас же понял, в чем штука. А маменька его такая прощелыга, просто через все медные трубы прошла. Я ее прежде знавал. Конечно, он ей все рассказал. Я молчу и жду; они шпионят, и дело находится немного в натянутом положении… Оттого-то я и тороплюсь.
—
Друг мой, я и сам-то рвался к тебе. Вот только кончу
с Видоплясовым, и тогда наговоримся досыта. Много надо тебе рассказать.
— Да что сказать тебе,
друг мой? Ведь найдет же человек, когда лезть
с своими пустяками! Точно ты, брат Григорий, не мог уж и времени
другого найти для своих жалоб? Ну, что я для тебя сделаю? Пожалей хоть ты меня, братец. Ведь я, так сказать, изнурен вами, съеден живьем, целиком! Мочи моей нет
с ними, Сергей!
— Есть случаи, — и вы сами согласитесь
с этим, — когда истинно благородный человек принужден обратиться ко всему благородству чувств
другого, истинно благородного человека… Надеюсь, вы понимаете меня…
— Это… это, верно, Фома Фомич! — прошептал Обноскин, трепеща всем телом. — Я узнаю его по походке. Боже мой! и еще шаги,
с другой стороны! Слышите… Прощайте! благодарю вас и… умоляю вас…
— Обноскин-то, Обноскин-то… — говорил дядя, пристально смотря на меня, как будто желая сказать мне вместе
с тем и что-то
другое, — кто бы мог ожидать!
Все это как нарочно подтверждалось в ее глазах еще и тем, что за ней в самом деле начали бегать такие, например, люди, как Обноскин, Мизинчиков и десятки
других,
с теми же целями.
— Однако ж, если судить
с другой точки зрения, — заметил Обноскин
с беспокойством, поглядывая на приотворенную дверь, — то посудите сами, Егор Ильич… ваш поступок в моем доме… и, наконец, я вам кланяюсь, а вы даже не хотели мне и поклониться, Егор Ильич…
Дядя задрожал, побледнел, закусил губу и бросился усаживать Татьяну Ивановну. Я зашел
с другой стороны коляски и ждал своей очереди садиться, как вдруг очутился подле меня Обноскин и схватил меня за руку.
— Так, так,
друг мой. Но все это не то; во всем этом, конечно, перст Божий, как ты говоришь; но я не про то… Бедная Татьяна Ивановна! какие, однако же,
с ней пассажи случаются!.. Подлец, подлец Обноскин! А, впрочем, что ж я говорю «подлец»? я разве не то же бы самое сделал, женясь на ней?.. Но, впрочем, я все не про то… Слышал ты, что кричала давеча эта негодяйка, Анфиса, про Настю?
— Я еще вчера сказала вам, — продолжала Настя, — что не могу быть вашей женою. Вы видите: меня не хотят у вас… а я все это давно, уж заранее предчувствовала; маменька ваша не даст нам благословения…
другие тоже. Вы сами хоть и не раскаетесь потом, потому что вы великодушный человек, но все-таки будете несчастны из-за меня…
с вашим добрым характером…
— Именно
с добрым характером-с! — именно добренькие-с! так, Настенька, так! — поддакнул старик отец, стоявший по
другую сторону кресла. — Именно, вот это-то вот словечко и надо было упомянуть-с.
—
Друг мой, — отвечал дядя, подняв голову и
с решительным видом смотря мне в глаза, — я судил себя в эту минуту и теперь знаю, что должен делать! Не беспокойся, обиды Насте не будет — я так устрою…
— Ура! — крикнул
другой раз Фома. — Урра! И на колени, дети моего сердца, на колени перед нежнейшею из матерей! Просите ее благословения, и, если надо, я сам преклоню перед нею колени, вместе
с вами…
Дядя и Настя, еще не взглянув
друг на
друга, испуганные и, кажется, не понимавшие, что
с ними делается, упали на колени перед генеральшей; все столпились около них; но старуха стояла как будто ошеломленная, совершенно не понимая, как ей поступить. Фома помог и этому обстоятельству: он сам повергся перед своей покровительницей. Это разом уничтожило все ее недоумения. Заливаясь слезами, она проговорила наконец, что согласна. Дядя вскочил и стиснул Фому в объятиях.
В
другом углу хныкал Гаврила и
с благоговением смотрел на Фому Фомича, а Фалалей рыдал во весь голос, подходил ко всем и тоже целовал у всех руки.
— Про ваши добродетели-с! — подсказал на
другое ухо Ежевикин.
— По крайней мере, я вижу твою искренность, Фалалей, — сказал он, — искренность, которой не замечаю в
других. Бог
с тобою! Если ты нарочно дразнишь меня этим сном, по навету
других, то Бог воздаст и тебе и
другим. Если же нет, то уважаю твою искренность, ибо даже в последнем из созданий, как ты, я привык различать образ и подобие Божие… Я прощаю тебя, Фалалей! Дети мои, обнимите меня, я остаюсь!..
Вообще жених и невеста как будто стыдились
друг друга и своего счастья, — и я заметил:
с самого благословения еще они не сказали меж собою ни слова, даже как будто избегали глядеть
друг на
друга.
Между тем Фома, на
другой же день, соскучившись у господина Бахчеева, простил дядю, приехавшего
с повинною, и отправился обратно в Степанчиково.