Неточные совпадения
— Нет, учусь… — отвечал молодой человек, отчасти удивленный и особенным витиеватым тоном речи, и тем, что так прямо, в упор, обратились к нему. Несмотря на недавнее мгновенное желание
хотя какого
бы ни было сообщества с людьми, он при первом, действительно обращенном к нему, слове вдруг ощутил свое обычное неприятное и раздражительное чувство отвращения ко всякому чужому лицу, касавшемуся или хотевшему только прикоснуться к его личности.
Не башмаки-с, ибо это
хотя сколько-нибудь походило
бы на порядок вещей, а чулки, чулки ее пропил-с!
Несмотря на эти странные слова, ему стало очень тяжело. Он присел на оставленную скамью. Мысли его были рассеянны… Да и вообще тяжело ему было думать в эту минуту о чем
бы то ни было. Он
бы хотел совсем забыться, все забыть, потом проснуться и начать совсем сызнова…
Впоследствии, когда он припоминал это время и все, что случилось с ним в эти дни, минуту за минутой, пункт за пунктом, черту за чертой, его до суеверия поражало всегда одно обстоятельство,
хотя, в сущности, и не очень необычайное, но которое постоянно казалось ему потом как
бы каким-то предопределением судьбы его.
— Эх, брат, да ведь природу поправляют и направляют, а без этого пришлось
бы потонуть в предрассудках. Без этого ни одного
бы великого человека не было. Говорят: «долг, совесть», — я ничего не
хочу говорить против долга и совести, — но ведь как мы их понимаем? Стой, я тебе еще задам один вопрос. Слушай!
Не в полной памяти прошел он и в ворота своего дома; по крайней мере, он уже прошел на лестницу и тогда только вспомнил о топоре. А между тем предстояла очень важная задача: положить его обратно, и как можно незаметнее. Конечно, он уже не в силах был сообразить, что, может быть, гораздо лучше было
бы ему совсем не класть топора на прежнее место, а подбросить его,
хотя потом, куда-нибудь на чужой двор.
И долго, несколько часов, ему все еще мерещилось порывами, что «вот
бы сейчас, не откладывая, пойти куда-нибудь и все выбросить, чтоб уж с глаз долой, поскорей, поскорей!» Он порывался с дивана несколько раз,
хотел было встать, но уже не мог.
— Луиза Ивановна, вы
бы сели, — сказал он мельком разодетой багрово-красной даме, которая все стояла, как будто не смея сама сесть,
хотя стул был рядом.
Если б он
захотел подумать немного, то, конечно, удивился
бы тому, как мог он так говорить с ними минуту назад и даже навязываться с своими чувствами?
— В том и штука: убийца непременно там сидел и заперся на запор; и непременно
бы его там накрыли, если
бы не Кох сдурил, не отправился сам за дворником. А он именно в этот-то промежуток и успел спуститься по лестнице и прошмыгнуть мимо их как-нибудь. Кох обеими руками крестится: «Если б я там, говорит, остался, он
бы выскочил и меня убил топором». Русский молебен
хочет служить, хе-хе!..
— То-то и есть, что никто не видал, — отвечал Разумихин с досадой, — то-то и скверно; даже Кох с Пестряковым их не заметили, когда наверх проходили,
хотя их свидетельство и не очень много
бы теперь значило. «Видели, говорят, что квартира отпертая, что в ней, должно быть, работали, но, проходя, внимания не обратили и не помним точно, были ли там в ту минуту работники, или нет».
— Вы, кажется, разлакомились и
хотите узнать, как
бы я и тут поступил? — спросил он с неудовольствием.
«Что ж, это исход! — думал он, тихо и вяло идя по набережной канавы. — Все-таки кончу, потому что
хочу… Исход ли, однако? А все равно! Аршин пространства будет, — хе! Какой, однако же, конец! Неужели конец? Скажу я им иль не скажу? Э… черт! Да и устал я: где-нибудь лечь или сесть
бы поскорей! Всего стыднее, что очень уж глупо. Да наплевать и на это. Фу, какие глупости в голову приходят…»
— Слушай, Разумихин, — заговорил Раскольников, — я тебе
хочу сказать прямо: я сейчас у мертвого был, один чиновник умер… я там все мои деньги отдал… и, кроме того, меня целовало сейчас одно существо, которое, если б я и убил кого-нибудь, тоже
бы… одним словом, я там видел еще другое одно существо…. с огненным пером… а впрочем, я завираюсь; я очень слаб, поддержи меня… сейчас ведь и лестница…
— Так вот, Дмитрий Прокофьич, я
бы очень, очень
хотела узнать… как вообще… он глядит теперь на предметы, то есть, поймите меня, как
бы это вам сказать, то есть лучше сказать: что он любит и что не любит? Всегда ли он такой раздражительный? Какие у него желания и, так сказать, мечты, если можно? Что именно теперь имеет на него особенное влияние? Одним словом, я
бы желала…
— Ба! да и ты… с намерениями! — пробормотал он, посмотрев на нее чуть не с ненавистью и насмешливо улыбнувшись. — Я
бы должен был это сообразить… Что ж, и похвально; тебе же лучше… и дойдешь до такой черты, что не перешагнешь ее — несчастна будешь, а перешагнешь, — может, еще несчастнее будешь… А впрочем, все это вздор! — прибавил он раздражительно, досадуя на свое невольное увлечение. — Я
хотел только сказать, что у вас, маменька, я прощения прошу, — заключил он резко и отрывисто.
— Странно, — проговорил он медленно, как
бы вдруг пораженный новою мыслию, — да из чего я так хлопочу? Из чего весь крик? Да выходи за кого
хочешь!
— Сейчас, Софья Семеновна, у нас нет секретов, вы не помешаете… Я
бы хотел вам еще два слова сказать… Вот что, — обратился он вдруг, не докончив, точно сорвал, к Разумихину. — Ты ведь знаешь этого… Как его!.. Порфирия Петровича?
— Ну вот хоть
бы этот чиновник! — подхватил Разумихин, — ну, не сумасшедший ли был ты у чиновника? Последние деньги на похороны вдове отдал! Ну,
захотел помочь — дай пятнадцать, дай двадцать, ну да хоть три целковых себе оставь, а то все двадцать пять так и отвалил!
Если
бы в моем предложении была
хотя миллионная доля расчета, то не стал
бы я предлагать всего только десять тысяч, тогда как всего пять недель назад предлагал ей больше.
— А почему ж
бы и нет? — улыбнувшись, сказал Свидригайлов, встал и взял шляпу, — я ведь не то чтобы так уж очень желал вас беспокоить и, идя сюда, даже не очень рассчитывал,
хотя, впрочем, физиономия ваша еще давеча утром меня поразила…
— Так, мне очень надо, — ответил он смутно, как
бы колеблясь в том, что
хотел сказать. Но в бледном лице его была какая-то резкая решимость.
— Я
хотел сказать… идя сюда… я
хотел сказать вам, маменька… и тебе, Дуня, что нам лучше
бы на некоторое время разойтись.
Что
бы со мною ни было, погибну я или нет, я
хочу быть один.
Вот у нас обвиняли было Теребьеву (вот что теперь в коммуне), что когда она вышла из семьи и… отдалась, то написала матери и отцу, что не
хочет жить среди предрассудков и вступает в гражданский брак, и что будто
бы это было слишком грубо, с отцами-то, что можно было
бы их пощадить, написать мягче.
Разумеется, если б она мне сама сказала: «Я
хочу тебя иметь», то я
бы почел себя в большой удаче, потому что девушка мне очень нравится; но теперь, теперь по крайней мере, уж конечно, никто и никогда не обращался с ней более вежливо и учтиво, чем я, более с уважением к ее достоинству… я жду и надеюсь — и только!
За каждыми пустяками он поминутно прибегал к самой Катерине Ивановне, бегал даже отыскивать ее в Гостиный двор, называл ее беспрестанно: «пани хорунжина», и надоел ей, наконец, как редька,
хотя сначала она и говорила, что без этого «услужливого и великодушного» человека она
бы совсем пропала.
Эта гордость,
хотя и заслуженная, не понравилась почему-то Катерине Ивановне: «в самом деле, точно без Амалии Ивановны и стола
бы не сумели накрыть!» Не понравился ей тоже и чепец с новыми лентами: «уж не гордится ли, чего доброго, эта глупая немка тем, что она хозяйка и из милости согласилась помочь бедным жильцам?
У папеньки Катерины Ивановны, который был полковник и чуть-чуть не губернатор, стол накрывался иной раз на сорок персон, так что какую-нибудь Амалию Ивановну, или, лучше сказать, Людвиговну, туда и на кухню
бы не пустили…» Впрочем, Катерина Ивановна положила до времени не высказывать своих чувств,
хотя и решила в своем сердце, что Амалию Ивановну непременно надо будет сегодня же осадить и напомнить ей ее настоящее место, а то она бог знает что об себе замечтает, покамест же обошлась с ней только холодно.
— Я готов-с и отвечаю… но уймитесь, сударыня, уймитесь! Я слишком вижу, что вы бойкая!.. Это… это… это как же-с? — бормотал Лужин, — это следует при полиции-с…
хотя, впрочем, и теперь свидетелей слишком достаточно… Я готов-с… Но, во всяком случае, затруднительно мужчине… по причине пола… Если
бы с помощью Амалии Ивановны…
хотя, впрочем, так дело не делается… Это как же-с?
— Положим, Лужин теперь не
захотел, — начал он, не взглядывая на Соню. — Ну а если б он
захотел или как-нибудь в расчеты входило, ведь он
бы упрятал вас в острог-то, не случись тут меня да Лебезятникова. А?
— А что и в самом деле! — сказал он, как
бы надумавшись, — ведь это ж так и было! Вот что: я
хотел Наполеоном сделаться, оттого и убил… Ну, понятно теперь?
— Э-эх, Соня! — вскрикнул он раздражительно,
хотел было что-то ей возразить, но презрительно замолчал. — Не прерывай меня, Соня! Я
хотел тебе только одно доказать: что черт-то меня тогда потащил, а уж после того мне объяснил, что не имел я права туда ходить, потому что я такая же точно вошь, как и все! Насмеялся он надо мной, вот я к тебе и пришел теперь! Принимай гостя! Если б я не вошь был, то пришел ли
бы я к тебе? Слушай: когда я тогда к старухе ходил, я только попробовать сходил… Так и знай!
Случилось так, что Коля и Леня, напуганные до последней степени уличною толпой и выходками помешанной матери, увидев, наконец, солдата, который
хотел их взять и куда-то вести, вдруг, как
бы сговорившись, схватили друг друга за ручки и бросились бежать. С воплем и плачем кинулась бедная Катерина Ивановна догонять их. Безобразно и жалко было смотреть на нее, бегущую, плачущую, задыхающуюся. Соня и Полечка бросились вслед за нею.
— Так к тебе ходит Авдотья Романовна, — проговорил он, скандируя слова, — а ты сам
хочешь видеться с человеком, который говорит, что воздуху надо больше, воздуху и… и стало быть, и это письмо… это тоже что-нибудь из того же, — заключил он как
бы про себя.
— Э-эх, наплевать! — презрительно и с отвращением прошептал Раскольников, как
бы и говорить не желая. Он было опять привстал, точно
хотел куда-нибудь выйти, но опять сел в видимом отчаянии.
Бедная Марфа Петровна тоже ужасно поддавалась на лесть, и если
бы только я
захотел, то, конечно, отписал
бы все ее имение на себя еще при жизни.
— Говорил? Забыл. Но тогда я не мог говорить утвердительно, потому даже невесты еще не видал; я только намеревался. Ну, а теперь у меня уж есть невеста, и дело сделано, и если
бы только не дела, неотлагательные, то я
бы непременно вас взял и сейчас к ним повез, — потому я вашего совета
хочу спросить. Эх, черт! Всего десять минут остается. Видите, смотрите на часы; а впрочем, я вам расскажу, потому это интересная вещица, моя женитьба-то, в своем то есть роде, — куда вы? Опять уходить?
Я говорил только к тому, что на совести вашей ровно ничего не останется, если
бы даже… если
бы даже вы и
захотели спасти вашего брата добровольно, так, как я вам предлагаю.
Он долго ходил по всему длинному и узкому коридору, не находя никого, и
хотел уже громко кликнуть, как вдруг в темном углу, между старым шкафом и дверью, разглядел какой-то странный предмет, что-то будто
бы живое.
Я сам
хотел добра людям и сделал
бы сотни, тысячи добрых дел вместо одной этой глупости, даже не глупости, а просто неловкости, так как вся эта мысль была вовсе не так глупа, как теперь она кажется, при неудаче…
Этою глупостью я
хотел только поставить себя в независимое положение, первый шаг сделать, достичь средств, и там все
бы загладилось неизмеримою, сравнительно, пользой…
Экзамен, что ли, какой-то
хочет держать, да ведь у нас только
бы поговорить да пофанфаронить, тем и экзамен кончится.
Приговор, однако ж, оказался милостивее, чем можно было ожидать, судя по совершенному преступлению, и, может быть, именно потому, что преступник не только не
хотел оправдываться, но даже как
бы изъявлял желание сам еще более обвинить себя.
Он никогда не говорил с ними о боге и о вере, но они
хотели убить его как безбожника; он молчал и не возражал им. Один каторжный бросился было на него в решительном исступлении; Раскольников ожидал его спокойно и молча: бровь его не шевельнулась, ни одна черта его лица не дрогнула. Конвойный успел вовремя стать между ним и убийцей — не то пролилась
бы кровь.