Неточные совпадения
Эта привычка обращается у иных пьющих в потребность, и преимущественно у тех
из них, с
которыми дома обходятся строго и
которыми помыкают.
Это одна
из тех больших телег, в
которые впрягают больших ломовых лошадей и перевозят в
них товары и винные бочки.
Но теперь, странное дело, в большую такую телегу впряжена была маленькая, тощая саврасая крестьянская клячонка, одна
из тех,
которые —
он часто это видел — надрываются иной раз с высоким каким-нибудь возом дров или сена, особенно коли воз застрянет в грязи или в колее, и при этом
их так больно, так больно бьют всегда мужики кнутами, иной раз даже по самой морде и по глазам, а
ему так жалко, так жалко на это смотреть, что
он чуть не плачет, а мамаша всегда, бывало, отводит
его от окошка.
…
Он бежит подле лошадки,
он забегает вперед,
он видит, как ее секут по глазам, по самым глазам!
Он плачет. Сердце в
нем поднимается, слезы текут. Один
из секущих задевает
его по лицу;
он не чувствует,
он ломает свои руки, кричит, бросается к седому старику с седою бородой,
который качает головой и осуждает все это. Одна баба берет
его за руку и хочет увесть; но
он вырывается и опять бежит к лошадке. Та уже при последних усилиях, но еще раз начинает лягаться.
Он же все пьет воду, прямо
из ручья,
который тут же, у бока, течет и журчит.
Он положил топор на пол, подле мертвой, и тотчас же полез ей в карман, стараясь не замараться текущею кровию, — в тот самый правый карман,
из которого она в прошлый раз вынимала ключи.
Он стоял, смотрел и не верил глазам своим: дверь, наружная дверь,
из прихожей на лестницу, та самая, в
которую он давеча звонил и вошел, стояла отпертая, даже на целую ладонь приотворенная: ни замка, ни запора, все время, во все это время! Старуха не заперла за
ним, может быть,
из осторожности. Но боже! Ведь видел же
он потом Лизавету! И как мог, как мог
он не догадаться, что ведь вошла же она откуда-нибудь! Не сквозь стену же.
Вдруг
он вспомнил, что кошелек и вещи,
которые он вытащил у старухи
из сундука, все до сих пор у
него по карманам лежат!
В эту минуту луч солнца осветил
его левый сапог: на носке,
который выглядывал
из сапога, как будто показались знаки.
Даже бумага выпала
из рук Раскольникова, и
он дико смотрел на пышную даму,
которую так бесцеремонно отделывали; но скоро, однако же, сообразил, в чем дело, и тотчас же вся эта история начала
ему очень даже нравиться.
Он слушал с удовольствием, так даже, что хотелось хохотать, хохотать, хохотать… Все нервы
его так и прыгали.
«Если действительно все это дело сделано было сознательно, а не по-дурацки, если у тебя действительно была определенная и твердая цель, то каким же образом ты до сих пор даже и не заглянул в кошелек и не знаешь, что тебе досталось, из-за чего все муки принял и на такое подлое, гадкое, низкое дело сознательно шел? Да ведь ты в воду
его хотел сейчас бросить, кошелек-то, вместе со всеми вещами,
которых ты тоже еще не видал… Это как же?»
—
Они самые и есть-с, Вахрушин, Афанасий Иванович, и по просьбе вашей мамаши,
которая через
них таким же манером вам уже пересылала однажды,
они и на сей раз не отказали-с и Семена Семеновича на сих днях уведомили
из своих мест, чтобы вам тридцать пять рублев передать-с, во ожидании лучшего-с.
Ну-с, Настенька, вот вам два головные убора: сей пальмерстон (
он достал
из угла исковерканную круглую шляпу Раскольникова,
которую, неизвестно почему, назвал пальмерстоном) или сия ювелирская вещица?
Но Лужин уже выходил сам, не докончив речи, пролезая снова между столом и стулом; Разумихин на этот раз встал, чтобы пропустить
его. Не глядя ни на кого и даже не кивнув головой Зосимову,
который давно уже кивал
ему, чтоб
он оставил в покое больного, Лужин вышел, приподняв
из осторожности рядом с плечом свою шляпу, когда, принагнувшись, проходил в дверь. И даже в изгибе спины
его как бы выражалось при этом случае, что
он уносит с собой ужасное оскорбление.
— Да; черт
его принес теперь; может быть, расстроил все дело. А заметил ты, что
он ко всему равнодушен, на все отмалчивается, кроме одного пункта, от
которого из себя выходит: это убийство…
Посреди улицы стояла коляска, щегольская и барская, запряженная парой горячих серых лошадей; седоков не было, и сам кучер, слезши с козел, стоял подле; лошадей держали под уздцы. Кругом теснилось множество народу, впереди всех полицейские. У одного
из них был в руках зажженный фонарик,
которым он, нагибаясь, освещал что-то на мостовой, у самых колес. Все говорили, кричали, ахали; кучер казался в недоумении и изредка повторял...
Раскольников скоро заметил, что эта женщина не
из тех,
которые тотчас же падают в обмороки. Мигом под головою несчастного очутилась подушка — о
которой никто еще не подумал; Катерина Ивановна стала раздевать
его, осматривать, суетилась и не терялась, забыв о себе самой, закусив свои дрожавшие губы и подавляя крики, готовые вырваться
из груди.
Всем известно, что у Семена Захаровича было много друзей и покровителей,
которых он сам оставил
из благородной гордости, чувствуя несчастную свою слабость, но теперь (она указала на Раскольникова) нам помогает один великодушный молодой человек, имеющий средства и связи, и
которого Семен Захарович знал еще в детстве, и будьте уверены, Амалия Людвиговна…
—
Он ничего и никогда сам об этой истории со мною не говорил, — осторожно отвечал Разумихин, — но я кой-что слышал от самой госпожи Зарницыной,
которая тоже, в своем роде, не
из рассказчиц, и что слышал, то, пожалуй, несколько даже и странно…
Несмотря на врожденную склонность
их к послушанию, по некоторой игривости природы, в
которой не отказано даже и корове, весьма многие
из них любят воображать себя передовыми людьми, «разрушителями» и лезть в «новое слово», и это совершенно искренно-с.
Как: из-за того, что бедный студент, изуродованный нищетой и ипохондрией, накануне жестокой болезни с бредом, уже, может быть, начинавшейся в
нем (заметь себе!), мнительный, самолюбивый, знающий себе цену и шесть месяцев у себя в углу никого не видавший, в рубище и в сапогах без подметок, — стоит перед какими-то кварташками [Кварташка — ироническое от «квартальный надзиратель».] и терпит
их надругательство; а тут неожиданный долг перед носом, просроченный вексель с надворным советником Чебаровым, тухлая краска, тридцать градусов Реомюра, [Реомюр, Рене Антуан (1683–1757) — изобретатель спиртового термометра, шкала
которого определялась точками кипения и замерзания воды.
Раскольников не мог не засмеяться. Но в ту же минуту странными показались
ему его собственное одушевление и охота, с
которыми он проговорил последнее объяснение, тогда как весь предыдущий разговор
он поддерживал с угрюмым отвращением, видимо
из целей, по необходимости.
«Кто
он? Кто этот вышедший из-под земли человек? Где был
он и что видел?
Он видел все, это несомненно. Где ж
он тогда стоял и откуда смотрел? Почему
он только теперь выходит из-под полу? И как мог
он видеть, — разве это возможно?.. Гм… — продолжал Раскольников, холодея и вздрагивая, — а футляр,
который нашел Николай за дверью: разве это тоже возможно? Улики? Стотысячную черточку просмотришь, — вот и улика в пирамиду египетскую! Муха летала, она видела! Разве этак возможно?»
Я имею значительное основание предполагать, что Марфа Петровна, имевшая несчастие столь полюбить
его и выкупить
из долгов, восемь лет назад, послужила
ему еще и в другом отношении: единственно ее старанием и жертвами затушено было, в самом начале, уголовное дело, с примесью зверского и, так сказать, фантастического душегубства, за
которое он весьма и весьма мог бы прогуляться в Сибирь.
Проходя канцелярию, Раскольников заметил, что многие на
него пристально посмотрели. В прихожей, в толпе,
он успел разглядеть обоих дворников
из того дома,
которых он подзывал тогда ночью к квартальному.
Они стояли и чего-то ждали. Но только что
он вышел на лестницу, вдруг услышал за собой опять голос Порфирия Петровича. Обернувшись,
он увидел, что тот догонял
его, весь запыхавшись.
Это был один
из того бесчисленного и разноличного легиона пошляков, дохленьких недоносков и всему недоучившихся самодуров,
которые мигом пристают непременно к самой модной ходячей идее, чтобы тотчас же опошлить ее, чтобы мигом окарикатурить все, чему
они же иногда самым искренним образом служат.
Может быть, тут всего более имела влияния та особенная гордость бедных, вследствие
которой при некоторых общественных обрядах, обязательных в нашем быту для всех и каждого, многие бедняки таращатся
из последних сил и тратят последние сбереженные копейки, чтобы только быть «не хуже других» и чтобы «не осудили»
их как-нибудь те другие.
Другая неприятность тоже отчасти способствовала раздражению Катерины Ивановны: на похоронах
из жильцов, званных на похороны, кроме полячка,
который успел-таки забежать и на кладбище, никто почти не был; к поминкам же, то есть к закуске, явились
из них всё самые незначительные и бедные, многие
из них не в своем даже виде, так, дрянь какая-то.
Которые же
из них постарше и посолиднее, те все, как нарочно, будто сговорившись, манкировали.
Не явилась тоже и одна тонная дама с своею «перезрелою девой», дочерью,
которые хотя и проживали всего только недели с две в нумерах у Амалии Ивановны, но несколько уже раз жаловались на шум и крик, подымавшийся
из комнаты Мармеладовых, особенно когда покойник возвращался пьяный домой, о чем, конечно, стало уже известно Катерине Ивановне, через Амалию же Ивановну, когда та, бранясь с Катериной Ивановной и грозясь прогнать всю семью, кричала во все горло, что
они беспокоят «благородных жильцов,
которых ноги не стоят».
Ел же
он только разве
из учтивости прикасаясь к кускам,
которые поминутно накладывала на
его тарелку Катерина Ивановна, и то только чтоб ее не обидеть.
Неизвестно каким образом вдруг очутился в ее руках тот самый «похвальный лист», о
котором уведомлял Раскольникова еще покойник Мармеладов, объясняя
ему в распивочной, что Катерина Ивановна, супруга
его, при выпуске
из института танцевала с шалью «при губернаторе и при прочих лицах».
Похвальный лист этот, очевидно, должен был теперь послужить свидетельством о праве Катерины Ивановны самой завести пансион; но главное, был припасен с тою целью, чтобы окончательно срезать «обеих расфуфыренных шлепохвостниц», на случай если б
они пришли на поминки, и ясно доказать
им, что Катерина Ивановна
из самого благородного, «можно даже сказать, аристократического дома, полковничья дочь и уж наверно получше иных искательниц приключений,
которых так много расплодилось в последнее время».
— Штука в том: я задал себе один раз такой вопрос: что, если бы, например, на моем месте случился Наполеон и не было бы у
него, чтобы карьеру начать, ни Тулона, ни Египта, ни перехода через Монблан, а была бы вместо всех этих красивых и монументальных вещей просто-запросто одна какая-нибудь смешная старушонка, легистраторша,
которую еще вдобавок надо убить, чтоб
из сундука у ней деньги стащить (для карьеры-то, понимаешь?), ну, так решился ли бы
он на это, если бы другого выхода не было?
— Так к тебе ходит Авдотья Романовна, — проговорил
он, скандируя слова, — а ты сам хочешь видеться с человеком,
который говорит, что воздуху надо больше, воздуху и… и стало быть, и это письмо… это тоже что-нибудь
из того же, — заключил
он как бы про себя.
Я вас почитаю за одного
из таких,
которым хоть кишки вырезай, а
он будет стоять да с улыбкой смотреть на мучителей, — если только веру иль бога найдет.
Весь этот вечер до десяти часов
он провел по разным трактирам и клоакам, переходя
из одного в другой. Отыскалась где-то и Катя,
которая опять пела другую лакейскую песню, о том, как кто-то, «подлец и тиран...
Какое преступление? — вскричал
он вдруг в каком-то внезапном бешенстве, — то, что я убил гадкую, зловредную вошь, старушонку процентщицу, никому не нужную,
которую убить сорок грехов простят,
которая из бедных сок высасывала, и это-то преступление?
Он рассказал до последней черты весь процесс убийства: разъяснил тайну заклада(деревянной дощечки с металлическою полоской),
который оказался у убитой старухи в руках; рассказал подробно о том, как взял у убитой ключи, описал эти ключи, описал укладку и чем она была наполнена; даже исчислил некоторые
из отдельных предметов, лежавших в ней; разъяснил загадку об убийстве Лизаветы; рассказал о том, как приходил и стучался Кох, а за
ним студент, передав все, что
они между собой говорили; как
он, преступник, сбежал потом с лестницы и слышал визг Миколки и Митьки; как
он спрятался в пустой квартире, пришел домой, и в заключение указал камень во дворе, на Вознесенском проспекте, под воротами, под
которым найдены были вещи и кошелек.
Соня беспрерывно сообщала, что
он постоянно угрюм, несловоохотлив и даже почти нисколько не интересуется известиями,
которые она
ему сообщает каждый раз
из получаемых ею писем; что
он спрашивает иногда о матери; и когда она, видя, что
он уже предугадывает истину, сообщила
ему, наконец, об ее смерти, то, к удивлению ее, даже и известие о смерти матери на
него как бы не очень сильно подействовало, по крайней мере, так показалось ей с наружного вида.
Под подушкой
его лежало Евангелие.
Он взял
его машинально. Эта книга принадлежала ей, была та самая,
из которой она читала
ему о воскресении Лазаря. В начале каторги
он думал, что она замучит
его религией, будет заговаривать о Евангелии и навязывать
ему книги. Но, к величайшему
его удивлению, она ни разу не заговаривала об этом, ни разу даже не предложила
ему Евангелия.
Он сам попросил
его у ней незадолго до своей болезни, и она молча принесла
ему книгу. До сих пор
он ее и не раскрывал.