Неточные совпадения
А что,
если, кроме любви-то, и уважения не может быть,
а, напротив, уже есть отвращение, презрение, омерзение,
что же тогда?
«Действительно, я у Разумихина недавно еще хотел было работы просить, чтоб он мне или уроки достал, или что-нибудь… — додумывался Раскольников, — но
чем теперь-то он мне может помочь? Положим, уроки достанет, положим, даже последнею копейкой поделится,
если есть у него копейка, так
что можно даже и сапоги купить, и костюм поправить, чтобы на уроки ходить… гм… Ну,
а дальше? На пятаки-то
что ж я сделаю? Мне разве того теперь надобно? Право, смешно,
что я пошел к Разумихину…»
А если под пальто спрятать, то все-таки надо было рукой придерживать,
что было бы приметно.
И
если бы в ту минуту он в состоянии был правильнее видеть и рассуждать;
если бы только мог сообразить все трудности своего положения, все отчаяние, все безобразие и всю нелепость его, понять при этом, сколько затруднений,
а может быть, и злодейств, еще остается ему преодолеть и совершить, чтобы вырваться отсюда и добраться домой, то очень может быть,
что он бросил бы все и тотчас пошел бы сам на себя объявить, и не от страху даже за себя,
а от одного только ужаса и отвращения к тому,
что он сделал.
На лестнице он вспомнил,
что оставляет все вещи так, в обойной дыре, — «
а тут, пожалуй, нарочно без него обыск», — вспомнил и остановился. Но такое отчаяние и такой,
если можно сказать, цинизм гибели вдруг овладели им,
что он махнул рукой и пошел дальше.
«
А что,
если уж и был обыск?
Что,
если их как раз у себя и застану?»
«
Если действительно все это дело сделано было сознательно,
а не по-дурацки,
если у тебя действительно была определенная и твердая цель, то каким же образом ты до сих пор даже и не заглянул в кошелек и не знаешь,
что тебе досталось, из-за
чего все муки принял и на такое подлое, гадкое, низкое дело сознательно шел? Да ведь ты в воду его хотел сейчас бросить, кошелек-то, вместе со всеми вещами, которых ты тоже еще не видал… Это как же?»
Но по какой-то странной, чуть не звериной хитрости ему вдруг пришло в голову скрыть до времени свои силы, притаиться, прикинуться,
если надо, даже еще не совсем понимающим,
а между тем выслушать и выведать,
что такое тут происходит?
— Ну, и руки греет, и наплевать! Так
что ж,
что греет! — крикнул вдруг Разумихин, как-то неестественно раздражаясь, — я разве хвалил тебе то,
что он руки греет? Я говорил,
что он в своем роде только хорош!
А прямо-то, во всех-то родах смотреть — так много ль людей хороших останется? Да я уверен,
что за меня тогда совсем с требухой всего-то одну печеную луковицу дадут, да и то
если с тобой в придачу!..
— Нет, брат, не но,
а если серьги, в тот же день и час очутившиеся у Николая в руках, действительно составляют важную фактическую против него контру — однако ж прямо объясняемую его показаниями, следственно еще спорную контру, — то надо же взять в соображение факты и оправдательные, и тем паче
что они факты неотразимые.
—
А то,
что если вы еще раз… осмелитесь упомянуть хоть одно слово… о моей матери… то я вас с лестницы кувырком спущу!
«Где это, — подумал Раскольников, идя далее, — где это я читал, как один приговоренный к смерти, за час до смерти, говорит или думает,
что если бы пришлось ему жить где-нибудь на высоте, на скале, и на такой узенькой площадке, чтобы только две ноги можно было поставить, —
а кругом будут пропасти, океан, вечный мрак, вечное уединение и вечная буря, — и оставаться так, стоя на аршине пространства, всю жизнь, тысячу лет, вечность, — то лучше так жить,
чем сейчас умирать!
—
А что,
если это я старуху и Лизавету убил? — проговорил он вдруг — и опомнился.
«Черт возьми! — продолжал он почти вслух, — говорит со смыслом,
а как будто… Ведь и я дурак! Да разве помешанные не говорят со смыслом?
А Зосимов-то, показалось мне, этого-то и побаивается! — Он стукнул пальцем по лбу. — Ну
что,
если… ну как его одного теперь пускать? Пожалуй, утопится… Эх, маху я дал! Нельзя!» И он побежал назад, вдогонку за Раскольниковым, но уж след простыл. Он плюнул и скорыми шагами воротился в «Хрустальный дворец» допросить поскорее Заметова.
Во-первых, ты втрое его умнее, во-вторых,
если ты не помешанный, так тебе наплевать на то,
что у него такая дичь в голове,
а в-третьих, этот кусок мяса, и по специальности своей — хирург, помешался теперь на душевных болезнях,
а насчет тебя повернул его окончательно сегодняшний разговор твой с Заметовым.
— Хоть вы и мать,
а если останетесь, то доведете его до бешенства, и тогда черт знает
что будет!
— Пойдемте, маменька, — сказала Авдотья Романовна, — он верно так сделает, как обещает. Он воскресил уже брата,
а если правда,
что доктор согласится здесь ночевать, так
чего же лучше?
И, однако ж, одеваясь, он осмотрел свой костюм тщательнее обыкновенного. Другого платья у него не было,
а если б и было, он, быть может, и не надел бы его, — «так, нарочно бы не надел». Но во всяком случае циником и грязною неряхой нельзя оставаться: он не имеет права оскорблять чувства других, тем более
что те, другие, сами в нем нуждаются и сами зовут к себе. Платье свое он тщательно отчистил щеткой. Белье же было на нем всегда сносное; на этот счет он был особенно чистоплотен.
Он робко глянул на Авдотью Романовну: но и в этом надменном лице было в эту минуту такое выражение признательности и дружества, такое полное и неожиданное им уважение (вместо насмешливых-то взглядов и невольного, худо скрываемого презрения!),
что ему уж, право, было бы легче,
если бы встретили бранью,
а то уж слишком стало конфузливо.
— Он был не в себе вчера, — задумчиво проговорил Разумихин. —
Если бы вы знали,
что он там натворил вчера в трактире, хоть и умно… гм! О каком-то покойнике и о какой-то девице он действительно мне что-то говорил вчера, когда мы шли домой, но я не понял ни слова…
А впрочем, и я сам вчера…
—
А я так даже подивился на него сегодня, — начал Зосимов, очень обрадовавшись пришедшим, потому
что в десять минут уже успел потерять нитку разговора с своим больным. — Дня через три-четыре,
если так пойдет, совсем будет как прежде, то есть как было назад тому месяц, али два… али, пожалуй, и три? Ведь это издалека началось да подготовлялось…
а? Сознаётесь теперь,
что, может, и сами виноваты были? — прибавил он с осторожною улыбкой, как бы все еще боясь его чем-нибудь раздражить.
Он увидал бы,
если б был проницательнее,
что чувствительного настроения тут отнюдь не было,
а было даже нечто совсем напротив. Но Авдотья Романовна это заметила. Она пристально и с беспокойством следила за братом.
— Вот
что, Дуня, — начал он серьезно и сухо, — я, конечно, прошу у тебя за вчерашнее прощения, но я долгом считаю опять тебе напомнить,
что от главного моего я не отступаюсь. Или я, или Лужин. Пусть я подлец,
а ты не должна. Один кто-нибудь.
Если же ты выйдешь за Лужина, я тотчас же перестаю тебя сестрой считать.
— Брат, — твердо и тоже сухо отвечала Дуня, — во всем этом есть ошибка с твоей стороны. Я за ночь обдумала и отыскала ошибку. Все в том,
что ты, кажется, предполагаешь, будто я кому-то и для кого-то приношу себя в жертву. Совсем это не так. Я просто для себя выхожу, потому
что мне самой тяжело;
а затем, конечно, буду рада,
если удастся быть полезною родным, но в моей решимости это не самое главное побуждение…
— Это все равно-с, — ответил Порфирий Петрович, холодно принимая разъяснение о финансах, —
а впрочем, можно вам и прямо,
если захотите, написать ко мне, в том же смысле,
что вот, известясь о том-то и объявляя о таких-то моих вещах, прошу…
—
А что,
если мне так только кажется?
Одним словом,
если припомните, проводится некоторый намек на то,
что существуют на свете будто бы некоторые такие лица, которые могут… то есть не то
что могут,
а полное право имеют совершать всякие бесчинства и преступления, и
что для них будто бы и закон не писан.
— Нет, нет, не совсем потому, — ответил Порфирий. — Все дело в том,
что в ихней статье все люди как-то разделяются на «обыкновенных» и «необыкновенных». Обыкновенные должны жить в послушании и не имеют права переступать закона, потому
что они, видите ли, обыкновенные.
А необыкновенные имеют право делать всякие преступления и всячески преступать закон, собственно потому,
что они необыкновенные. Так у вас, кажется,
если только не ошибаюсь?
Я просто-запросто намекнул,
что «необыкновенный» человек имеет право… то есть не официальное право,
а сам имеет право разрешить своей совести перешагнуть… через иные препятствия, и единственно в том только случае,
если исполнение его идеи (иногда спасительной, может быть, для всего человечества) того потребует.
— Ну,
а что,
если так рассудить (вот помогите-ка): «Привидения — это, так сказать, клочки и отрывки других миров, их начало.
—
А что,
если там одни пауки или что-нибудь в этом роде, — сказал он вдруг.
— В вояж? Ах да!.. в самом деле, я вам говорил про вояж… Ну, это вопрос обширный…
А если б знали вы, однако ж, об
чем спрашиваете! — прибавил он и вдруг громко и коротко рассмеялся. — Я, может быть, вместо вояжа-то женюсь; мне невесту сватают.
— Я вам не про то, собственно, говорила, Петр Петрович, — немного с нетерпением перебила Дуня, — поймите хорошенько,
что все наше будущее зависит теперь от того, разъяснится ли и уладится ли все это как можно скорей, или нет? Я прямо, с первого слова говорю,
что иначе не могу смотреть, и
если вы хоть сколько-нибудь мною дорожите, то хоть и трудно,
а вся эта история должна сегодня же кончиться. Повторяю вам,
если брат виноват, он будет просить прощения.
Мне надо быть на похоронах того самого раздавленного лошадьми чиновника, про которого вы… тоже знаете… — прибавил он, тотчас же рассердившись за это прибавление,
а потом тотчас же еще более раздражившись, — мне это все надоело-с, слышите ли, и давно уже… я отчасти от этого и болен был… одним словом, — почти вскрикнул он, почувствовав,
что фраза о болезни еще более некстати, — одним словом: извольте или спрашивать меня, или отпустить сейчас же…
а если спрашивать, то не иначе как по форме-с!
Стало быть,
если не явится никаких больше фактов (
а они не должны уже более являться, не должны, не должны!), то… то
что же могут с ним сделать?
А если обличат, то за
что именно, и за
что, собственно, теперь обличают?
Ну,
если хотите, так бейте меня,
а я рад, рад,
что он не удался,
что вы свободны,
что вы не совсем еще погибли для человечества, рад…
Амалия Ивановна покраснела как рак и завизжала,
что это, может быть, у Катерины Ивановны «совсем фатер не буль;
а что у ней буль фатер аус Берлин, и таки длинны сюртук носиль и всё делаль: пуф, пуф, пуф!» Катерина Ивановна с презрением заметила,
что ее происхождение всем известно и
что в этом самом похвальном листе обозначено печатными буквами,
что отец ее полковник;
а что отец Амалии Ивановны (
если только у ней был какой-нибудь отец), наверно, какой-нибудь петербургский чухонец, молоко продавал;
а вернее всего,
что и совсем отца не было, потому
что еще до сих пор неизвестно, как зовут Амалию Ивановну по батюшке: Ивановна или Людвиговна?
Теперь прошу особенного внимания: представьте себе,
что если б ему удалось теперь доказать,
что Софья Семеновна — воровка, то, во-первых, он доказал бы моей сестре и матери,
что был почти прав в своих подозрениях;
что он справедливо рассердился за то,
что я поставил на одну доску мою сестру и Софью Семеновну,
что, нападая на меня, он защищал, стало быть, и предохранял честь моей сестры,
а своей невесты.
— Ну
а если б в острог,
что тогда? Помните,
что я вчера говорил?
— Штука в том: я задал себе один раз такой вопрос:
что,
если бы, например, на моем месте случился Наполеон и не было бы у него, чтобы карьеру начать, ни Тулона, ни Египта, ни перехода через Монблан,
а была бы вместо всех этих красивых и монументальных вещей просто-запросто одна какая-нибудь смешная старушонка, легистраторша, которую еще вдобавок надо убить, чтоб из сундука у ней деньги стащить (для карьеры-то, понимаешь?), ну, так решился ли бы он на это,
если бы другого выхода не было?
Или
что если задаю вопрос: вошь ли человек? — то, стало быть, уж не вошь человек для меня,
а вошь для того, кому этого и в голову не заходит и кто прямо без вопросов идет…
— Э-эх, Соня! — вскрикнул он раздражительно, хотел было что-то ей возразить, но презрительно замолчал. — Не прерывай меня, Соня! Я хотел тебе только одно доказать:
что черт-то меня тогда потащил,
а уж после того мне объяснил,
что не имел я права туда ходить, потому
что я такая же точно вошь, как и все! Насмеялся он надо мной, вот я к тебе и пришел теперь! Принимай гостя!
Если б я не вошь был, то пришел ли бы я к тебе? Слушай: когда я тогда к старухе ходил, я только попробовать сходил… Так и знай!
— То есть не совсем о бугорках. Притом она ничего бы и не поняла. Но я про то говорю:
если убедить человека логически,
что, в сущности, ему не о
чем плакать, то он и перестанет плакать. Это ясно.
А ваше убеждение,
что не перестанет?
А теперь я пришла только сказать (Дуня стала подыматься с места),
что если, на случай, я тебе в
чем понадоблюсь или понадобится тебе… вся моя жизнь или
что… то кликни меня, я приду.
— Родька… Видишь… Ну… Ах, черт!
А ты-то куда хочешь отправиться? Видишь:
если все это секрет, то пусть! Но я… я узнаю секрет… И уверен,
что непременно какой-нибудь вздор и страшные пустяки и
что ты один все и затеял.
А впрочем, ты отличнейший человек! Отличнейший человек!..
— Да садитесь, Порфирий Петрович, садитесь, — усаживал гостя Раскольников, с таким, по-видимому, довольным и дружеским видом,
что, право, сам на себя подивился,
если бы мог на себя поглядеть. Последки, подонки выскребывались! Иногда этак человек вытерпит полчаса смертного страху с разбойником,
а как приложат ему нож к горлу окончательно, так тут даже и страх пройдет. Он прямо уселся пред Порфирием и, не смигнув, смотрел на него. Порфирий прищурился и начал закуривать папироску.
— Э, полноте,
что мне теперь приемы! Другое бы дело,
если бы тут находились свидетели,
а то ведь мы один на один шепчем. Сами видите, я не с тем к вам пришел, чтобы гнать и ловить вас, как зайца. Признаетесь аль нет — в эту минуту мне все равно. Про себя-то я и без вас убежден.
— Послушайте, Порфирий Петрович, вы ведь сами говорите: одна психология,
а между тем въехали в математику. Ну
что,
если и сами вы теперь ошибаетесь?
На всякий случай есть у меня и еще к вам просьбица, — прибавил он, понизив голос, — щекотливенькая она,
а важная:
если, то есть на всякий случай (
чему я, впрочем, не верую и считаю вас вполне неспособным),
если бы на случай, — ну так, на всякий случай, — пришла бы вам охота в эти сорок — пятьдесят часов как-нибудь дело покончить иначе, фантастическим каким образом — ручки этак на себя поднять (предположение нелепое, ну да уж вы мне его простите), то — оставьте краткую, но обстоятельную записочку.