Неточные совпадения
— Но
ты был один,
ты сам
говорил мне, и хоть бы этот Lambert;
ты это так очертил: эта канарейка, эта конфирмация со слезами на груди и потом, через какой-нибудь год, он о своей матери с аббатом…
— Cher enfant,
ты ведь не сердишься за то, что
я тебе ты говорю, не правда ли? — вырвалось у него вдруг.
Я действительно был в некотором беспокойстве. Конечно,
я не привык к обществу, даже к какому бы ни было. В гимназии
я с товарищами был на
ты, но ни с кем почти не был товарищем,
я сделал себе угол и жил в углу. Но не это смущало
меня. На всякий случай
я дал себе слово не входить в споры и
говорить только самое необходимое, так чтоб никто не мог обо
мне ничего заключить; главное — не спорить.
Очень странно было то, что
я теперь, в трактире, в первый раз сообразил, что Версилов
мне говорит ты, а она — вы.
—
Мне самому очень было бы приятно, если б вы, мама,
говорили мне ты.
— Это
ты про Васина
говоришь их, Лиза? Надо сказать его, а не их. Извини, сестра, что
я поправляю, но
мне горько, что воспитанием твоим, кажется, совсем пренебрегли.
— Друг мой, не претендуй, что она
мне открыла твои секреты, — обратился он ко
мне, — к тому же она с добрым намерением — просто матери захотелось похвалиться чувствами сына. Но поверь,
я бы и без того угадал, что
ты капиталист. Все секреты твои на твоем честном лице написаны. У него «своя идея», Татьяна Павловна,
я вам
говорил.
— Самое лучшее, мой милый, это то, что
ты засмеялся. Трудно представить, сколько этим каждый человек выигрывает, даже в наружности.
Я серьезнейшим образом
говорю. У него, Татьяна Павловна, всегда такой вид, будто у него на уме что-то столь уж важное, что он даже сам пристыжен сим обстоятельством.
—
Ты прекрасно рассказал и все
мне так живо напомнил, — отчеканил Версилов, — но, главное, поражает
меня в рассказе твоем богатство некоторых странных подробностей, о долгах моих например. Не
говоря уже о некоторой неприличности этих подробностей, не понимаю, как даже
ты их мог достать?
— Друг мой,
я готов за это тысячу раз просить у
тебя прощения, ну и там за все, что
ты на
мне насчитываешь, за все эти годы твоего детства и так далее, но, cher enfant, что же из этого выйдет?
Ты так умен, что не захочешь сам очутиться в таком глупом положении.
Я уже и не
говорю о том, что даже до сей поры не совсем понимаю характер твоих упреков: в самом деле, в чем
ты, собственно,
меня обвиняешь? В том, что родился не Версиловым? Или нет? Ба!
ты смеешься презрительно и махаешь руками, стало быть, нет?
Этот Макар отлично хорошо понимал, что
я так и сделаю, как
говорю; но он продолжал молчать, и только когда
я хотел было уже в третий раз припасть, отстранился, махнул рукой и вышел, даже с некоторою бесцеремонностью, уверяю
тебя, которая даже
меня тогда удивила.
[Понимаешь? (франц.)]) и в высшей степени уменье
говорить дело, и
говорить превосходно, то есть без глупого ихнего дворового глубокомыслия, которого
я, признаюсь
тебе, несмотря на весь мой демократизм, терпеть не могу, и без всех этих напряженных русизмов, которыми
говорят у нас в романах и на сцене «настоящие русские люди».
— Это
ты про Эмс. Слушай, Аркадий,
ты внизу позволил себе эту же выходку, указывая на
меня пальцем, при матери. Знай же, что именно тут
ты наиболее промахнулся. Из истории с покойной Лидией Ахмаковой
ты не знаешь ровно ничего. Не знаешь и того, насколько в этой истории сама твоя мать участвовала, да, несмотря на то что ее там со
мною не было; и если
я когда видел добрую женщину, то тогда, смотря на мать твою. Но довольно; это все пока еще тайна, а
ты —
ты говоришь неизвестно что и с чужого голоса.
Наверно, этот Васин чрезвычайно вежлив с посетителем, но, наверно, каждый жест его
говорит посетителю: «Вот
я посижу с
тобою часика полтора, а потом, когда
ты уйдешь, займусь уже делом».
Наверно, с ним можно завести чрезвычайно интересный разговор и услышать новое, но — «мы вот теперь с
тобою поговорим, и
я тебя очень заинтересую, а когда
ты уйдешь,
я примусь уже за самое интересное»…
Вскочила это она, кричит благим матом, дрожит: „Пустите, пустите!“ Бросилась к дверям, двери держат, она вопит; тут подскочила давешняя, что приходила к нам, ударила мою Олю два раза в щеку и вытолкнула в дверь: „Не стоишь,
говорит,
ты, шкура, в благородном доме быть!“ А другая кричит ей на лестницу: „
Ты сама к нам приходила проситься, благо есть нечего, а мы на такую харю и глядеть-то не стали!“ Всю ночь эту она в лихорадке пролежала, бредила, а наутро глаза сверкают у ней, встанет, ходит: „В суд,
говорит, на нее, в суд!“
Я молчу: ну что, думаю, тут в суде возьмешь, чем докажешь?
— «Знаете,
говорит, ведь он
меня оскорбить хотел?» — «Что
ты, что
ты? —
говорю».
Вот перед вечером выхватила у
меня Оля деньги, побежала, приходит обратно: «
Я,
говорит, маменька, бесчестному человеку отмстила!» — «Ах, Оля, Оля,
говорю, может, счастья своего мы лишились, благородного, благодетельного человека
ты оскорбила!» Заплакала
я с досады на нее, не вытерпела.
— Ах, как жаль! Какой жребий! Знаешь, даже грешно, что мы идем такие веселые, а ее душа где-нибудь теперь летит во мраке, в каком-нибудь бездонном мраке, согрешившая, и с своей обидой… Аркадий, кто в ее грехе виноват? Ах, как это страшно! Думаешь ли
ты когда об этом мраке? Ах, как
я боюсь смерти, и как это грешно! Не люблю
я темноты, то ли дело такое солнце! Мама
говорит, что грешно бояться… Аркадий, знаешь ли
ты хорошо маму?
Так это
я вам скажу, этот начальник-то, государственное-то лицо, только ахнул, обнял его, поцеловал: «Да откуда
ты был такой,
говорит?» — «А из Ярославской губернии, ваше сиятельство, мы, собственно, по нашему рукомеслу портные, а летом в столицу фруктом приходим торговать-с».
— Милый мой мальчик, да за что
ты меня так любишь? — проговорил он, но уже совсем другим голосом. Голос его задрожал, и что-то зазвенело в нем совсем новое, точно и не он
говорил.
— Друг мой, — сказал он вдруг грустно, —
я часто
говорил Софье Андреевне, в начале соединения нашего, впрочем, и в начале, и в середине, и в конце: «Милая,
я тебя мучаю и замучаю, и
мне не жалко, пока
ты передо
мной; а ведь умри
ты, и
я знаю, что уморю себя казнью».
Я поднял голову: ни насмешки, ни гнева в ее лице, а была лишь ее светлая, веселая улыбка и какая-то усиленная шаловливость в выражении лица, — ее всегдашнее выражение, впрочем, — шаловливость почти детская. «Вот видишь,
я тебя поймала всего; ну, что
ты теперь скажешь?» — как бы
говорило все ее лицо.
— Ничем, мой друг, совершенно ничем; табакерка заперлась тотчас же и еще пуще, и, главное, заметь, ни
я не допускал никогда даже возможности подобных со
мной разговоров, ни она… Впрочем,
ты сам
говоришь, что ее знаешь, а потому можешь представить, как к ней идет подобный вопрос… Уж не знаешь ли
ты чего?
— Но
я замечаю, мой милый, — послышалось вдруг что-то нервное и задушевное в его голосе, до сердца проницающее, что ужасно редко бывало с ним, —
я замечаю, что
ты и сам слишком горячо
говоришь об этом.
Ты сказал сейчас, что ездишь к женщинам…
мне, конечно,
тебя расспрашивать как-то… на эту тему, как
ты выразился… Но и «эта женщина» не состоит ли тоже в списке недавних друзей твоих?
— Удивительное дело, — проговорил он вдруг, когда
я уже высказал все до последней запятой, — престранное дело, мой друг:
ты говоришь, что был там от трех до четырех и что Татьяны Павловны не было дома?
А
ты говоришь: «в чем же?»
Я не знаю, как поступить!
Тебе ли,
тебе ли, Лиза,
мне так
говорить? — увлекся
я наконец полным негодованием.
— Никто ничего не знает, никому из знакомых он не
говорил и не мог сказать, — прервала
меня Лиза, — а про Стебелькова этого
я знаю только, что Стебельков его мучит и что Стебельков этот мог разве лишь догадаться… А о
тебе я ему несколько раз
говорила, и он вполне
мне верил, что
тебе ничего не известно, и вот только не знаю, почему и как это у вас вчера вышло.
— Знает, да не хочет знать, это — так, это на него похоже! Ну, пусть
ты осмеиваешь роль брата, глупого брата, когда он
говорит о пистолетах, но мать, мать? Неужели
ты не подумала, Лиза, что это — маме укор?
Я всю ночь об этом промучился; первая мысль мамы теперь: «Это — потому, что
я тоже была виновата, а какова мать — такова и дочь!»
—
Я так и думала, что все так и будет, когда шла сюда, и
тебе непременно понадобится, чтоб
я непременно сама повинилась. Изволь, винюсь.
Я только из гордости сейчас молчала, не
говорила, а вас и маму
мне гораздо больше, чем себя самое, жаль… — Она не договорила и вдруг горячо заплакала.
Прости, Лиза,
я, впрочем, — дурак:
говоря это,
я тебя обижаю и знаю это;
я это понимаю…
Ах, Аркадий, стыдно
мне только
говорить, а
я шла сюда и ужасно боялась, что
ты меня разлюбил, все крестилась дорогою, а
ты — такой добрый, милый!
Но вот что, — странно усмехнулся он вдруг, —
я тебя, конечно, заинтересую сейчас одним чрезвычайным даже известием: если б твой князь и сделал вчера свое предложение Анне Андреевне (чего
я, подозревая о Лизе, всеми бы силами моими не допустил, entre nous soit dit [Между нами
говоря (франц.)]), то Анна Андреевна наверно и во всяком случае ему тотчас бы отказала.
— Видно, что так, мой друг, а впрочем… а впрочем,
тебе, кажется, пора туда, куда
ты идешь. У
меня, видишь ли, все голова болит. Прикажу «Лючию».
Я люблю торжественность скуки, а впрочем,
я уже
говорил тебе это… Повторяюсь непростительно… Впрочем, может быть, и уйду отсюда.
Я люблю
тебя, мой милый, но прощай; когда у
меня голова болит или зубы,
я всегда жажду уединения.
— Да что с ним? — оглядела она
меня пристально. — На, выпей стакан, выпей воду, выпей!
Говори, что
ты еще там накуролесил?
Говорю это
я ему раз: «Как это вы, сударь, да при таком великом вашем уме и проживая вот уже десять лет в монастырском послушании и в совершенном отсечении воли своей, — как это вы честного пострижения не примете, чтоб уж быть еще совершеннее?» А он
мне на то: «Что
ты, старик, об уме моем
говоришь; а может, ум мой
меня же заполонил, а не
я его остепенил.
«Постой,
говорит, старик, покажу
я тебе дело удивительное, потому
ты сего еще никогда не видывал.
— Это я-то характерная, это я-то желчь и праздность? — вошла вдруг к нам Татьяна Павловна, по-видимому очень довольная собой, — уж тебе-то, Александр Семенович, не
говорить бы вздору; еще десяти лет от роду был,
меня знал, какова
я праздная, а от желчи сам целый год лечишь, вылечить не можешь, так это
тебе же в стыд.
Тут
я развил перед ним полную картину полезной деятельности ученого, медика или вообще друга человечества в мире и привел его в сущий восторг, потому что и сам
говорил горячо; он поминутно поддакивал
мне: «Так, милый, так, благослови
тебя Бог, по истине мыслишь»; но когда
я кончил, он все-таки не совсем согласился: «Так-то оно так, — вздохнул он глубоко, — да много ли таких, что выдержат и не развлекутся?
Только вот что,
говорит,
мне даже чудесно: мало ль
ты,
говорит, еще горших бесчинств произносил, мало ль по миру людей пустил, мало ль растлил, мало ль погубил, — все одно как бы убиением?
—
Ты,
говорит, здесь масляной краской в трактир картины мазал и с архиреева портрета копию снимал. Можешь
ты мне написать краской картину одну?
«Хочу,
говорит, чтоб у нас еще мальчик родился, и ежели родится он, тогда, значит, тот мальчик простил нас обоих: и
тебя и
меня.
Да
я перед сиротками моими какой грех приму!» Склонил и архимандрита, подул и тот в ухо: «
Ты,
говорит, в нем нового человека воззвать можешь».
— Да разве можно с ним
говорить теперь? — оторвалась она вдруг от
меня. — Разве можно с ним быть? Зачем
ты здесь? Посмотри на него, посмотри! И разве можно, можно судить его?
— Они знают мое имя;
ты им обо
мне говорил?
— Да ведь нам надо же
говорить, духгак! — вскричал он с тем презрительным нетерпением, которое чуть не
говорило: «И
ты туда же?» — Да
ты боишься, что ли? Друг
ты мне или нет?
— Знаю, что
ты видел; только
ты с нею не смел
говорить, и
я хочу, чтобы и об ней
ты не смел
говорить.
— Ламберт,
ты — мерзавец,
ты — проклятый! — вскричал
я, вдруг как-то сообразив и затрепетав. —
Я видел все это во сне,
ты стоял и Анна Андреевна… О,
ты — проклятый! Неужели
ты думал, что
я — такой подлец?
Я ведь и видел потому во сне, что так и знал, что
ты это скажешь. И наконец, все это не может быть так просто, чтоб
ты мне про все это так прямо и просто
говорил!
— Непременно.
Я знаю. И Анна Андреевна это полагает. Это
я тебе серьезно и правду
говорю, что Анна Андреевна полагает. И потом еще
я расскажу
тебе, когда придешь ко
мне, одну вещь, и
ты увидишь, что любит. Альфонсина была в Царском; она там тоже узнавала…