Неточные совпадения
«Я буду
не один, — продолжал я раскидывать, ходя как угорелый все
эти последние
дни в Москве, — никогда теперь уже
не буду один, как в столько ужасных лет до сих пор: со мной будет
моя идея, которой я никогда
не изменю, даже и в том случае, если б они мне все там понравились, и дали мне счастье, и я прожил бы с ними хоть десять лет!» Вот это-то впечатление, замечу вперед, вот именно эта-то двойственность планов и целей
моих, определившаяся еще в Москве и которая
не оставляла меня ни на один миг в Петербурге (ибо
не знаю, был ли такой
день в Петербурге, который бы я
не ставил впереди
моим окончательным сроком, чтобы порвать с ними и удалиться), —
эта двойственность, говорю я, и была, кажется, одною из главнейших причин многих
моих неосторожностей, наделанных в году, многих мерзостей, многих даже низостей и, уж разумеется, глупостей.
Именно таинственные потому, что были накоплены из карманных денег
моих, которых отпускалось мне по пяти рублей в месяц, в продолжение двух лет; копление же началось с первого
дня моей «идеи», а потому Версилов
не должен был знать об
этих деньгах ни слова.
Прибавлю, что
это и решило с первого
дня, что я
не грубил ему; даже рад был, если приводилось его иногда развеселить или развлечь;
не думаю, чтоб признание
это могло положить тень на
мое достоинство.
— Ну, хорошо, — сказал я, сунув письмо в карман. —
Это дело пока теперь кончено. Крафт, послушайте. Марья Ивановна, которая, уверяю вас, многое мне открыла, сказала мне, что вы, и только один вы, могли бы передать истину о случившемся в Эмсе, полтора года назад, у Версилова с Ахмаковыми. Я вас ждал, как солнца, которое все у меня осветит. Вы
не знаете
моего положения, Крафт. Умоляю вас сказать мне всю правду. Я именно хочу знать, какой он человек, а теперь — теперь больше, чем когда-нибудь
это надо!
Ну пусть
эти случаи даже слишком редки; все равно, главным правилом будет у меня —
не рисковать ничем, и второе — непременно в
день хоть сколько-нибудь нажить сверх минимума, истраченного на
мое содержание, для того чтобы ни единого
дня не прерывалось накопление.
— Мама, а
не помните ли вы, как вы были в деревне, где я рос, кажется, до шести — или семилетнего
моего возраста, и, главное, были ли вы в
этой деревне в самом
деле когда-нибудь, или мне только как во сне мерещится, что я вас в первый раз там увидел? Я вас давно уже хотел об
этом спросить, да откладывал; теперь время пришло.
Татьяна Павловна на вопросы
мои даже и
не отвечала: «Нечего тебе, а вот послезавтра отвезу тебя в пансион; приготовься, тетради свои возьми, книжки приведи в порядок, да приучайся сам в сундучке укладывать,
не белоручкой расти вам, сударь», да то-то, да это-то, уж барабанили же вы мне, Татьяна Павловна, в
эти три
дня!
— Друг
мой, я готов за
это тысячу раз просить у тебя прощения, ну и там за все, что ты на мне насчитываешь, за все
эти годы твоего детства и так далее, но, cher enfant, что же из
этого выйдет? Ты так умен, что
не захочешь сам очутиться в таком глупом положении. Я уже и
не говорю о том, что даже до сей поры
не совсем понимаю характер твоих упреков: в самом
деле, в чем ты, собственно, меня обвиняешь? В том, что родился
не Версиловым? Или нет? Ба! ты смеешься презрительно и махаешь руками, стало быть, нет?
[Понимаешь? (франц.)]) и в высшей степени уменье говорить
дело, и говорить превосходно, то есть без глупого ихнего дворового глубокомыслия, которого я, признаюсь тебе, несмотря на весь
мой демократизм, терпеть
не могу, и без всех
этих напряженных русизмов, которыми говорят у нас в романах и на сцене «настоящие русские люди».
И неужели он
не ломался, а и в самом
деле не в состоянии был догадаться, что мне
не дворянство версиловское нужно было, что
не рождения
моего я
не могу ему простить, а что мне самого Версилова всю жизнь надо было, всего человека, отца, и что
эта мысль вошла уже в кровь
мою?
— Да уж по тому одному
не пойду, что согласись я теперь, что тогда пойду, так ты весь
этот срок апелляции таскаться начнешь ко мне каждый
день. А главное, все
это вздор, вот и все. И стану я из-за тебя
мою карьеру ломать? И вдруг князь меня спросит: «Вас кто прислал?» — «Долгорукий». — «А какое
дело Долгорукому до Версилова?» Так я должен ему твою родословную объяснять, что ли? Да ведь он расхохочется!
Так болтая и чуть
не захлебываясь от
моей радостной болтовни, я вытащил чемодан и отправился с ним на квартиру. Мне, главное, ужасно нравилось то, что Версилов так несомненно на меня давеча сердился, говорить и глядеть
не хотел. Перевезя чемодан, я тотчас же полетел к
моему старику князю. Признаюсь,
эти два
дня мне было без него даже немножко тяжело. Да и про Версилова он наверно уже слышал.
— Ты раскаиваешься?
Это хорошо, — ответил он, цедя слова, — я и всегда подозревал, что у тебя игра —
не главное
дело, а лишь вре-мен-ное уклонение… Ты прав,
мой друг, игра — свинство, и к тому же можно проиграться.
— Ваши бывшие интриги и ваши сношения — уж конечно,
эта тема между нами неприлична, и даже было бы глупо с
моей стороны; но я, именно за последнее время, за последние
дни, несколько раз восклицал про себя: что, если б вы любили хоть когда-нибудь
эту женщину, хоть минутку? — о, никогда бы вы
не сделали такой страшной ошибки на ее счет в вашем мнении о ней, как та, которая потом вышла!
Теперь предупрежу, что события с
этого дня до самой катастрофы
моей болезни пустились с такою быстротой, что мне, припоминая теперь, даже самому удивительно, как мог я устоять перед ними, как
не задавила меня судьба.
— Друг
мой, что я тут мог? Все
это —
дело чувства и чужой совести, хотя бы и со стороны
этой бедненькой девочки. Повторю тебе: я достаточно в оно время вскакивал в совесть других — самый неудобный маневр! В несчастье помочь
не откажусь, насколько сил хватит и если сам разберу. А ты,
мой милый, ты таки все время ничего и
не подозревал?
«У меня есть „идея“! — подумал было я вдруг, — да так ли?
Не наизусть ли я затвердил?
Моя идея —
это мрак и уединение, а разве теперь уж возможно уползти назад в прежний мрак? Ах, Боже
мой, я ведь
не сжег „документ“! Я так и забыл его сжечь третьего
дня. Ворочусь и сожгу на свечке, именно на свечке;
не знаю только, то ли я теперь думаю…»
«Вот
это — Дворцовая площадь, вот
это — Исаакий, — мерещилось мне, — но теперь мне до них никакого
дела»; все как-то отчудилось, все
это стало вдруг
не мое.
Все
эти психологические капризы старых
дев и барынь, на
мои глаза, в высшей степени достойны презрения, а отнюдь
не внимания, и если я решаюсь упомянуть здесь об
этой истории, то единственно потому, что
этой кухарке потом, в дальнейшем течении
моего рассказа, суждено сыграть некоторую немалую и роковую роль.
— Макар Иванович, вы опять употребили слово «благообразие», а я как раз вчера и все
дни этим словом мучился… да и всю жизнь
мою мучился, только прежде
не знал о чем.
Это совпадение слов я считаю роковым, почти чудесным… Объявляю
это в вашем присутствии…
Все
эти маленькие подробности, может быть, и
не стоило бы вписывать, но тогда наступило несколько
дней, в которые хотя и
не произошло ничего особенного, но которые все остались в
моей памяти как нечто отрадное и спокойное, а
это — редкость в
моих воспоминаниях.
Но из слов
моих все-таки выступило ясно, что я из всех
моих обид того рокового
дня всего более запомнил и держал на сердце лишь обиду от Бьоринга и от нее: иначе я бы
не бредил об
этом одном у Ламберта, а бредил бы, например, и о Зерщикове; между тем оказалось лишь первое, как узнал я впоследствии от самого Ламберта.
Теперь сделаю резюме: ко
дню и часу
моего выхода после болезни Ламберт стоял на следующих двух точках (это-то уж я теперь наверно знаю): первое, взять с Анны Андреевны за документ вексель
не менее как в тридцать тысяч и затем помочь ей напугать князя, похитить его и с ним вдруг обвенчать ее — одним словом, в
этом роде. Тут даже составлен был целый план; ждали только
моей помощи, то есть самого документа.
— Нет, ничего. Я сам увижусь. Мне жаль Лизу. И что может посоветовать ей Макар Иванович? Он сам ничего
не смыслит ни в людях, ни в жизни. Вот что еще,
мой милый (он меня давно
не называл «
мой милый»), тут есть тоже… некоторые молодые люди… из которых один твой бывший товарищ, Ламберт… Мне кажется, все
это — большие мерзавцы… Я только, чтоб предупредить тебя… Впрочем, конечно, все
это твое
дело, и я понимаю, что
не имею права…
— Андрей Петрович, — схватил я его за руку,
не подумав и почти в вдохновении, как часто со мною случается (
дело было почти в темноте), — Андрей Петрович, я молчал, — ведь вы видели
это, — я все молчал до сих пор, знаете для чего? Для того, чтоб избегнуть ваших тайн. Я прямо положил их
не знать никогда. Я — трус, я боюсь, что ваши тайны вырвут вас из
моего сердца уже совсем, а я
не хочу
этого. А коли так, то зачем бы и вам знать
мои секреты? Пусть бы и вам все равно, куда бы я ни пошел!
Не так ли?
Я прямо пришел в тюрьму князя. Я уже три
дня как имел от Татьяны Павловны письмецо к смотрителю, и тот принял меня прекрасно.
Не знаю, хороший ли он человек, и
это, я думаю, лишнее; но свидание
мое с князем он допустил и устроил в своей комнате, любезно уступив ее нам. Комната была как комната — обыкновенная комната на казенной квартире у чиновника известной руки, —
это тоже, я думаю, лишнее описывать. Таким образом, с князем мы остались одни.
— И ты прав. Я догадался о том, когда уже было все кончено, то есть когда она дала позволение. Но оставь об
этом.
Дело не сладилось за смертью Лидии, да, может, если б и осталась в живых, то
не сладилось бы, а маму я и теперь
не пускаю к ребенку.
Это — лишь эпизод. Милый
мой, я давно тебя ждал сюда. Я давно мечтал, как мы здесь сойдемся; знаешь ли, как давно? — уже два года мечтал.
«Она — в Царское и, уж разумеется, к старому князю, а брат ее осматривает
мою квартиру! Нет,
этого не будет! — проскрежетал я, — а если тут и в самом
деле какая-нибудь мертвая петля, то я защищу „бедную женщину“!»
— Да, да, оставьте, оставьте меня в покое! — замахал я руками чуть
не плача, так что он вдруг с удивлением посмотрел на меня; однако же вышел. Я насадил на дверь крючок и повалился на
мою кровать ничком в подушку. И вот так прошел для меня
этот первый ужасный
день из
этих трех роковых последних
дней, которыми завершаются
мои записки.
Кстати,
не знаю наверно даже до сего
дня, подкупили они Петра Ипполитовича,
моего хозяина, или нет, и получил ли он от них хоть сколько-нибудь тогда за услуги или просто пошел в их общество для радостей интриги; но только и он был за мной шпионом, и жена его —
это я знаю наверно.
Да
не забудь, скажи ей от меня, что за
это дело я сама взялась, сама, и от всего
моего сердца, и чтоб она была спокойна, и что гордости ее ущербу
не будет…