Неточные совпадения
По крайней мере с тем видом светской брезгливости, которую он неоднократно себе позволял со мною, он, я помню, однажды промямлил как-то странно: что мать моя была одна такая особа из незащищенных, которую не то что полюбишь, — напротив, вовсе нет, — а как-то вдруг почему-то пожалеешь, за кротость, что ли, впрочем, за что? —
это всегда никому не известно, но пожалеешь надолго; пожалеешь и привяжешься…
Я готов уступить, как созданью слабейшему, но
почему тут право,
почему она так уверена, что я
это обязан, — вот что оскорбительно!
Почему не успокоиться на
этой идее ввиду расширения задачи?
Скажите, что я отвечу
этому чистокровному подлецу на вопрос: «
Почему он непременно должен быть благородным?» И особенно теперь, в наше время, которое вы так переделали.
Вот
почему бесчисленные ваши фатеры в течение бесчисленных веков могут повторять
эти удивительные два слова, составляющие весь секрет, а между тем Ротшильд остается один. Значит: то, да не то, и фатеры совсем не ту мысль повторяют.
Остаются ответы на «зачем» и «
почему», «нравственно или нет» и пр., и пр., на
это я обещал ответить.
Да, я жаждал могущества всю мою жизнь, могущества и уединения. Я мечтал о том даже в таких еще летах, когда уж решительно всякий засмеялся бы мне в глаза, если б разобрал, что у меня под черепом. Вот
почему я так полюбил тайну. Да, я мечтал изо всех сил и до того, что мне некогда было разговаривать; из
этого вывели, что я нелюдим, а из рассеянности моей делали еще сквернее выводы на мой счет, но розовые щеки мои доказывали противное.
Подошел и я — и не понимаю,
почему мне
этот молодой человек тоже как бы понравился; может быть, слишком ярким нарушением общепринятых и оказенившихся приличий, — словом, я не разглядел дурака; однако с ним сошелся тогда же на ты и, выходя из вагона, узнал от него, что он вечером, часу в девятом, придет на Тверской бульвар.
А назавтра поутру, еще с восьми часов, вы изволили отправиться в Серпухов: вы тогда только что продали ваше тульское имение, для расплаты с кредиторами, но все-таки у вас оставался в руках аппетитный куш, вот
почему вы и в Москву тогда пожаловали, в которую не могли до того времени заглянуть, боясь кредиторов; и вот один только
этот серпуховский грубиян, один из всех кредиторов, не соглашался взять половину долга вместо всего.
Я в
эти две недели ужасно важничал перед товарищами, хвастался моим синим сюртуком и папенькой моим Андреем Петровичем, и вопросы их:
почему же я Долгорукий, а не Версилов, — совершенно не смущали меня именно потому, что я сам не знал
почему.
Пусть
это и простые сердца, но они любящие, искренно и простодушно,
почему же не полелеять их при случае?
Вот
почему я и предпочел почти во всем замолчать, а не потому только, что
это легче, и, признаюсь, не раскаиваюсь.
Почему,
почему не верить мне теперь
этому, тем более что уже так многое совершенно объяснено теперь?
В
этом плане, несмотря на страстную решимость немедленно приступить к выполнению, я уже чувствовал, было чрезвычайно много нетвердого и неопределенного в самых важных пунктах; вот
почему почти всю ночь я был как в полусне, точно бредил, видел ужасно много снов и почти ни разу не заснул как следует.
Не знаю
почему, но раннее деловое петербургское утро, несмотря на чрезвычайно скверный свой вид, мне всегда нравится, и весь
этот спешащий по своим делам, эгоистический и всегда задумчивый люд имеет для меня, в восьмом часу утра, нечто особенно привлекательное.
Зато есть у меня в Петербурге и несколько мест счастливых, то есть таких, где я почему-нибудь бывал когда-нибудь счастлив, — и что же, я берегу
эти места и не захожу в них как можно дольше нарочно, чтобы потом, когда буду уже совсем один и несчастлив, зайти погрустить и припомнить.
Не знаю
почему, но меня начал мало-помалу бесить вид
этих двух загроможденных книгами столов.
— Да
почему же,
почему же? А ведь, пожалуй, что и можно бы у него справиться!
Этот немец, Крафт, не болтун и, я помню, пречестный — право, расспросить бы его! Только его, кажется, теперь в Петербурге нет…
Потом помолчала, вижу, так она глубоко дышит: «Знаете, — говорит вдруг мне, — маменька, кабы мы были грубые, то мы бы от него, может, по гордости нашей, и не приняли, а что мы теперь приняли, то тем самым только деликатность нашу доказали ему, что во всем ему доверяем, как почтенному седому человеку, не правда ли?» Я сначала не так поняла да говорю: «
Почему, Оля, от благородного и богатого человека благодеяния не принять, коли он сверх того доброй души человек?» Нахмурилась она на меня: «Нет, говорит, маменька,
это не то, не благодеяние нужно, а „гуманность“ его, говорит, дорога.
Но решительный взгляд его именно отталкивал потому, что как-то чувствовалось почему-то, что решимость
эта ему слишком недорого стоила.
Это видимое прямодушие его и готовность ко всему хорошему я, правда, еще не знал, как принять окончательно, но начинал уже поддаваться, потому, в сущности,
почему же мне было не верить?
Но уж и досталось же ему от меня за
это! Я стал страшным деспотом. Само собою, об
этой сцене потом у нас и помину не было. Напротив, мы встретились с ним на третий же день как ни в чем не бывало — мало того: я был почти груб в
этот второй вечер, а он тоже как будто сух. Случилось
это опять у меня; я почему-то все еще не пошел к нему сам, несмотря на желание увидеть мать.
— Я не знаю, в каком смысле вы сказали про масонство, — ответил он, — впрочем, если даже русский князь отрекается от такой идеи, то, разумеется, еще не наступило ей время. Идея чести и просвещения, как завет всякого, кто хочет присоединиться к сословию, незамкнутому и обновляемому беспрерывно, — конечно утопия, но
почему же невозможная? Если живет
эта мысль хотя лишь в немногих головах, то она еще не погибла, а светит, как огненная точка в глубокой тьме.
— Послушайте, батюшка, — начал я еще из дверей, — что значит, во-первых,
эта записка? Я не допускаю переписки между мною и вами. И
почему вы не объявили то, что вам надо, давеча прямо у князя: я был к вашим услугам.
— Я теперь здесь сижу и спрашиваю себя:
почему мне всегда приятнее вас находить за книгой, чем за рукодельем? Нет, право, рукоделье к вам почему-то нейдет. В
этом смысле я в Андрея Петровича.
—
Почему же? Нет,
это он.
— Скажите, — вдруг остановила она меня уже совсем у дверей, — вы сами видели, что… то письмо… разорвано? Вы хорошо
это запомнили?
Почему вы тогда узнали, что
это было то самое письмо к Андроникову?
Но в
этот раз мне почему-то стало жалко ее.
Вот
почему я уж и не мог отстать от игры: теперь я все
это ясно вижу.
Я слишком видел, что меня никто здесь почему-то не любит и что мне с особенным удовольствием дают
это знать.
— Нет-с, я сам хочу заплатить, и вы должны знать
почему. Я знаю, что в
этой пачке радужных — тысяча рублей, вот! — И я стал было дрожащими руками считать, но бросил. — Все равно, я знаю, что тысяча. Ну, так вот,
эту тысячу я беру себе, а все остальное, вот
эти кучи, возьмите за долг, за часть долга: тут, я думаю, до двух тысяч или, пожалуй, больше!
— Никто ничего не знает, никому из знакомых он не говорил и не мог сказать, — прервала меня Лиза, — а про Стебелькова
этого я знаю только, что Стебельков его мучит и что Стебельков
этот мог разве лишь догадаться… А о тебе я ему несколько раз говорила, и он вполне мне верил, что тебе ничего не известно, и вот только не знаю,
почему и как
это у вас вчера вышло.
В десять часов я намеревался отправиться к Стебелькову, и пешком. Матвея я отправил домой, только что тот явился. Пока пил кофей, старался обдуматься. Почему-то я был доволен; вникнув мгновенно в себя, догадался, что доволен, главное, тем, что «буду сегодня в доме князя Николая Ивановича». Но день
этот в жизни моей был роковой и неожиданный и как раз начался сюрпризом.
Воспитанники уже с после обеда разъехались по домам, но на
этот раз Ламберт остался на воскресенье, не знаю,
почему за ним не прислали.
Или, наконец, если смех
этот хоть и сообщителен, а все-таки почему-то вам покажется пошловатым, то знайте, что и натура того человека пошловата, и все благородное и возвышенное, что вы заметили в нем прежде, — или с умыслом напускное, или бессознательно заимствованное, и что
этот человек непременно впоследствии изменится к худшему, займется «полезным», а благородные идеи отбросит без сожаления, как заблуждения и увлечения молодости.
Итак, что до чувств и отношений моих к Лизе, то все, что было наружу, была лишь напускная, ревнивая ложь с обеих сторон, но никогда мы оба не любили друг друга сильнее, как в
это время. Прибавлю еще, что к Макару Ивановичу, с самого появления его у нас, Лиза, после первого удивления и любопытства, стала почему-то относиться почти пренебрежительно, даже высокомерно. Она как бы нарочно не обращала на него ни малейшего внимания.
— Непременно есть и «должны быть они»! — вырвалось у меня неудержимо и с жаром, не знаю
почему; но меня увлек тон Версилова и пленила как бы какая-то идея в слове «должны быть они». Разговор
этот был для меня совсем неожиданностью. Но в
эту минуту вдруг случилось нечто тоже совсем неожиданное.
Когда Версилов передавал мне все
это, я, в первый раз тогда, вдруг заметил, что он и сам чрезвычайно искренно занят
этим стариком, то есть гораздо более, чем я бы мог ожидать от человека, как он, и что он смотрит на него как на существо, ему и самому почему-то особенно дорогое, а не из-за одной только мамы.
Макар Иванович по поводу
этого дня почему-то вдруг ударился в воспоминания и припомнил детство мамы и то время, когда она еще «на ножках не стояла».
—
Это ровно ничего не значит! — перебил я, — и не понимаю только,
почему такое пустое обстоятельство вас так мучит… Ах, князь, с тех пор, с той самой ночи, — помните…
Разумеется, он был скучен, серьезен, неразговорчив и даже, по обыкновению всех
этих людишек, почему-то надменен.
Ламберт еще пуще вспыхнул. Рябой прислушивался молча, но с видимым удовольствием. Ему выходка Андреева почему-то понравилась. Я только один не понимал, для чего бы
это мне не пить вина.
— Узок? — не понимал он, — они теперь перешли к рябому. Вот что! Вот
почему я их прогнал. Они бесчестные.
Этот рябой злодей и их развратит. А я требовал, чтобы они всегда вели себя благородно.
— Ты
это врешь. Ты надо мной смеешься.
Почему ты знаешь, что она меня любит?
Но, мимо всего другого, я поражен был вопросом: «
Почему она думает, что теперь что-то настало и что он даст ей покой? Конечно — потому, что он женится на маме, но что ж она? Радуется ли тому, что он женится на маме, или, напротив, она оттого и несчастна? Оттого-то и в истерике?
Почему я
этого не могу разрешить?»
Я слушал с напряжением. Выступало убеждение, направление всей жизни.
Эти «тысяча человек» так рельефно выдавали его! Я чувствовал, что экспансивность его со мной шла из какого-то внешнего потрясения. Он говорил мне все
эти горячие речи, любя меня; но причина,
почему он стал вдруг говорить и
почему так пожелал именно со мной говорить, мне все еще оставалась неизвестною.
О, может быть, все
это — лишь портрет «книжного человека», как выразилась про него потом Катерина Николаевна; но
почему же, однако,
эти «бумажные люди» (если уж правда, что они — бумажные) способны, однако, столь настоящим образом мучиться и доходить до таких трагедий?
И вот, вместо
этих двух натуральных шагов, его вдруг «чем свет» нету дома и он куда-то пропал, а Настасья Егоровна бредит почему-то, что «вряд ли и воротится».
Я уже сказал, что положение Ламберта в
это время было самое критическое: ему, предателю, из всей силы желалось бы сманить меня от Анны Андреевны, чтобы вместе с ним продать документ Ахмаковой, что он находил почему-то выгоднее.
И, право, не знаю,
почему мне все припоминается сегодня
этот доктор; до того припоминается, что не отвязаться.