Неточные совпадения
Клим думал, но не о том, что такое деепричастие и куда течет река Аму-Дарья, а о том,
почему, за что не любят
этого человека.
Почему умный Варавка говорит о нем всегда насмешливо и обидно? Отец, дедушка Аким, все знакомые, кроме Тани, обходили Томилина, как трубочиста. Только одна Таня изредка спрашивала...
Клим действительно забыл свою беседу с Дроновым, а теперь, поняв, что
это он выдал Инокова, испуганно задумался:
почему он сделал
это? И, подумав, решил, что карикатурная тень головы инспектора возбудила в нем, Климе, внезапное желание сделать неприятность хвастливому Дронову.
Этим вопросом он хотел только напомнить о своем серьезном отношении к школе, но мать и Варавка почему-то поспешили согласиться, что ехать ему нельзя. Варавка даже, взяв его за подбородок, хвалебно сказал...
На его волосатом лице маленькие глазки блестели оживленно, а Клим все-таки почему-то подозревал, что человек
этот хочет казаться веселее, чем он есть.
Клим взглянул на некрасивую девочку неодобрительно, он стал замечать, что Люба умнеет, и
это было почему-то неприятно. Но ему очень нравилось наблюдать, что Дронов становится менее самонадеян и уныние выступает на его исхудавшем, озабоченном лице. К его взвизгивающим вопросам примешивалась теперь нота раздражения, и он слишком долго и громко хохотал, когда Макаров, объясняя ему что-то, пошутил...
Ему очень хотелось сказать Лидии что-нибудь значительное и приятное, он уже несколько раз пробовал сделать
это, но все-таки не удалось вывести девушку из глубокой задумчивости. Черные глаза ее неотрывно смотрели на реку, на багровые тучи. Клим почему-то вспомнил легенду, рассказанную ему Макаровым.
Но, подойдя к двери спальной, он отшатнулся: огонь ночной лампы освещал лицо матери и голую руку, рука обнимала волосатую шею Варавки, его растрепанная голова прижималась к плечу матери. Мать лежала вверх лицом, приоткрыв рот, и, должно быть, крепко спала; Варавка влажно всхрапывал и почему-то казался меньше, чем он был днем. Во всем
этом было нечто стыдное, смущающее, но и трогательное.
Но
это соображение, не успокоив его, только почему-то напомнило полуумную болтовню хмельного Макарова; покачиваясь на стуле, пытаясь причесать пальцами непослушные, двухцветные вихры, он говорил тяжелым, пьяным языком...
— Забыл я: Иван писал мне, что он с тобой разошелся. С кем же ты живешь, Вера, а? С богатым, видно? Адвокат, что ли? Ага, инженер. Либерал? Гм… А Иван — в Германии, говоришь?
Почему же не в Швейцарии? Лечится? Только лечится? Здоровый был. Но — в принципах не крепок.
Это все знали.
Почему-то невозможно было согласиться, что Лидия Варавка создана для такой любви. И трудно было представить, что только
эта любовь лежит в основе прочитанных им романов, стихов, в корне мучений Макарова, который становился все печальнее, меньше пил и говорить стал меньше да и свистел тише.
Прислушиваясь к себе, Клим ощущал в груди, в голове тихую, ноющую скуку, почти боль;
это было новое для него ощущение. Он сидел рядом с матерью, лениво ел арбуз и недоумевал:
почему все философствуют? Ему казалось, что за последнее время философствовать стали больше и торопливее. Он был обрадован весною, когда под предлогом ремонта флигеля писателя Катина попросили освободить квартиру. Теперь, проходя по двору, он с удовольствием смотрел на закрытые ставнями окна флигеля.
Он злился. Его раздражало шумное оживление Марины, и почему-то была неприятна встреча с Туробоевым. Трудно было признать, что именно вот
этот человек с бескровным лицом и какими-то кричащими глазами — мальчик, который стоял перед Варавкой и звонким голосом говорил о любви своей к Лидии. Неприятен был и бородатый студент.
Он уже не слушал возбужденную речь Нехаевой, а смотрел на нее и думал:
почему именно
эта неприглядная, с плоской грудью, больная опасной болезнью, осуждена кем-то носить в себе такие жуткие мысли?
— Нет,
почему же — чепуха? Весьма искусно сделано, — как аллегория для поучения детей старшего возраста. Слепые — современное человечество, поводыря, в зависимости от желания, можно понять как разум или как веру. А впрочем, я не дочитал
эту штуку до конца.
Он почему-то особенно не желал, чтоб о его связи с Нехаевой узнала Марина, но ничего не имел против того, чтобы об
этом узнала Спивак.
Он стал ходить к ней каждый вечер и, насыщаясь ее речами, чувствовал, что растет. Его роман, конечно, был замечен, и Клим видел, что
это выгодно подчеркивает его. Елизавета Спивак смотрела на него с любопытством и как бы поощрительно, Марина стала говорить еще более дружелюбно, брат, казалось, завидует ему. Дмитрий почему-то стал мрачнее, молчаливей и смотрел на Марину, обиженно мигая.
— Оставь
этот тон.
Почему бы тебе не порадоваться, что нравишься? Ведь ты любишь нравиться, я знаю…
Раздеваясь у себя в комнате, Клим испытывал острое недовольство.
Почему он оробел? Он уже не впервые замечал, что наедине с Лидией чувствует себя подавленным и что после каждой встречи
это чувство возрастает.
—
Почему тебе нравится «Наше сердце»?
Это — неестественно; мужчине не должна нравиться такая книга.
Он был очень недоволен
этой встречей и самим собою за бесцветность и вялость, которые обнаружил, беседуя с Дроновым. Механически воспринимая речи его, он старался догадаться: о чем вот уж три дня таинственно шепчется Лидия с Алиной и
почему они сегодня внезапно уехали на дачу? Телепнева встревожена, она, кажется, плакала, у нее усталые глаза; Лидия, озабоченно ухаживая за нею, сердито покусывает губы.
Бездействующий разум не требовал и не воскрешал никаких других слов. В
этом состоянии внутренней немоты Клим Самгин перешел в свою комнату, открыл окно и сел, глядя в сырую тьму сада, прислушиваясь, как стучит и посвистывает двухсложное словечко. Туманно подумалось, что, вероятно, вот в таком состоянии угнетения бессмыслицей земские начальники сходят с ума. С какой целью Дронов рассказал о земских начальниках?
Почему он, почти всегда, рассказывает какие-то дикие анекдоты? Ответов на
эти вопросы он не искал.
Клим находил, что Макаров говорит верно, и негодовал:
почему именно Макаров, а не он говорит
это? И, глядя на товарища через очки, он думал, что мать — права: лицо Макарова — двойственно. Если б не его детские, глуповатые глаза, —
это было бы лицо порочного человека. Усмехаясь, Клим сказал...
— Нет,
почему? Но
это было бы особенно удобно для двух сестер, старых дев. Или — для молодоженов. Сядемте, — предложила она у скамьи под вишней и сделала милую гримаску: — Пусть они там… торгуются.
—
Почему ты сердишься? Он — пьет, но ведь
это его несчастье. Знаешь, мне кажется, что мы все несчастные, и — непоправимо. Я особенно чувствую
это, когда вокруг меня много людей.
Три группы людей, поднимавших колокол, охали, вздыхали и рычали. Повизгивал блок, и что-то тихонько трещало на колокольне, но казалось, что все звуки гаснут и вот сейчас наступит торжественная тишина. Клим почему-то не хотел
этого, находя, что тут было бы уместно языческое ликование, буйные крики и даже что-нибудь смешное.
«Человек —
это система фраз, не более того. Конурки бога, — я глупо сказал. Глупо. Но еще глупее московский бог в рубахе. И —
почему сны в Орле приятнее снов в Петербурге? Ясно, что все
эти пошлости необходимы людям лишь для того, чтоб каждый мог отличить себя от других. В сущности —
это мошенничество».
Но он не нашел в себе решимости на жест, подавленно простился с нею и ушел, пытаясь в десятый раз догадаться:
почему его тянет именно к
этой?
Почему?
—
Почему вас интересует
это?
— Делай! — сказал он дьякону. Но о том,
почему русские — самый одинокий народ в мире, — забыл сказать, и никто не спросил его об
этом. Все трое внимательно следили за дьяконом, который, засучив рукава, обнажил не очень чистую рубаху и странно белую, гладкую, как у женщины, кожу рук. Он смешал в четырех чайных стаканах портер, коньяк, шампанское, посыпал мутно-пенную влагу перцем и предложил...
— Расстригут меня — пойду работать на завод стекла, займусь изобретением стеклянного инструмента. Семь лет недоумеваю:
почему стекло не употребляется в музыке? Прислушивались вы зимой, в метельные ночи, когда не спится, как стекла в окнах поют? Я, может быть, тысячу ночей слушал
это пение и дошел до мысли, что именно стекло, а не медь, не дерево должно дать нам совершенную музыку. Все музыкальные инструменты надобно из стекла делать, тогда и получим рай звуков. Обязательно займусь
этим.
Клим оглянулся:
почему Макаров не прогонит
этого идиота? Но Макаров исчез.
«Раздавили и — любуются фальшфейерами, лживыми огнями. Макаров прав: люди —
это икра.
Почему не я сказал
это, а — он?.. И Диомидов прав, хотя глуп: людям следует разъединиться, так они виднее и понятней друг другу. И каждый должен иметь место для единоборства. Один на один люди удобопобеждаемее…»
— Не понимаю —
почему? Он такой… не для
этого… Нет, не трогай меня, — сказала она, когда Клим попытался обнять ее. — Не трогай. Мне так жалко Константина, что иногда я ненавижу его за то, что он возбуждает только жалость.
«Увеличились и хлопоты по дому с той поры, как умерла Таня Куликова.
Это случилось неожиданно и необъяснимо; так иногда, неизвестно
почему, разбивается что-нибудь стеклянное, хотя его и не трогаешь. Исповедаться и причаститься она отказалась. В таких людей, как она, предрассудки врастают очень глубоко. Безбожие я считаю предрассудком».
— Разве ты со зла советовал мне читать «Гигиену брака»? Но я не читала
эту книгу, в ней ведь, наверное, не объяснено,
почему именно я нужна тебе для твоей любви?
Это — глупый вопрос? У меня есть другие, глупее
этого. Вероятно, ты прав: я — дегенератка, декадентка и не гожусь для здорового, уравновешенного человека. Мне казалось, что я найду в тебе человека, который поможет… впрочем, я не знаю, чего ждала от тебя.
Ему иногда казалось, что оригинальность — тоже глупость, только одетая в слова, расставленные необычно. Но на
этот раз он чувствовал себя сбитым с толку: строчки Инокова звучали неглупо, а признать их оригинальными — не хотелось. Вставляя карандашом в кружки о и а глаза, носы, губы, Клим снабжал уродливые головки ушами, щетиной волос и думал, что хорошо бы высмеять Инокова, написав пародию: «Веснушки и стихи». Кто
это «сударыня»? Неужели Спивак? Наверное. Тогда — понятно,
почему он оскорбил регента.
— У Гризингера описана душевная болезнь, кажется — Grübelsucht — бесплодное мудрствование,
это — когда человека мучают вопросы,
почему синее — не красное, а тяжелое — не легко, и прочее в
этом духе. Так вот, мне уж кажется, что у нас тысячи грамотных и неграмотных людей заражены
этой болезнью.
«Да, эволюция! Оставьте меня в покое. Бесплодные мудрствования — как
это? Grübelsucht.
Почему я обязан думать о мыслях, людях, событиях, не интересных для меня,
почему? Я все время чувствую себя в чужом платье: то слишком широкое, оно сползает с моих плеч, то, узкое, стесняет мой рост».
— Чтоб он издох. А —
почему вы догадались, что я об
этом думаю?
«
Почему я должен перетряхивать в себе весь
этот словесный хаос? Чего я хочу?»
— Фу!
Это — эпидемия какая-то! А знаешь, Лидия увлекается философией, религией и вообще… Где Иноков? — спросила она, но тотчас же, не ожидая ответа, затараторила: —
Почему не пьешь чай? Я страшно обрадовалась самовару. Впрочем, у одного эмигранта в Швейцарии есть самовар…
— Не стану спрашивать вас:
почему, но скажу прямо: решению вашему не верю-с! Путь, который я вам указал, — путь жертвенного служения родине, — ваш путь. Именно: жертвенное служение, — раздельно повторил он. — Затем, — вы свободны… в пределах Москвы. Мне следовало бы взять с вас подписку о невыезде отсюда, —
это ненадолго! Но я удовлетворюсь вашим словом — не уедете?
— Объясните мне, серьезный человек, как
это: вот я девушка из буржуазной семьи, живу я сытно и вообще — не плохо, а все-таки хочу, чтоб
эта неплохая жизнь полетела к черту.
Почему?
«Да, она умнеет», — еще раз подумал Самгин и приласкал ее. Сознание своего превосходства над людями иногда возвышалось у Клима до желания быть великодушным с ними. В такие минуты он стал говорить с Никоновой ласково, даже пытался вызвать ее на откровенность; хотя
это желание разбудила в нем Варвара, она стала относиться к новой знакомой очень приветливо, но как бы испытующе. На вопрос Клима «
почему?» — она ответила...
Его волновал вопрос:
почему он не может испытать ощущений Варвары?
Почему не может перенести в себя радость женщины, — радость, которой он же насытил ее? Гордясь тем, что вызвал такую любовь, Самгин находил, что ночами он получает за
это меньше, чем заслужил. Однажды он сказал Варваре...
Самгин понимал, что хотя в
этом человеке тоже есть нечто чудаковатое, но оно не раздражает.
Почему?
Как будто они впервые услыхали
эту весть, и Самгин не мог не подумать, что раньше радость о Христе принималась им как смешное лицемерие, а вот сейчас он почему-то не чувствует ничего смешного и лицемерного, а даже и сам небывало растроган, обрадован.
— Боже мой, — вот человек! От него — тошнит.
Эта лакейская развязность, и
этот смех! Как ты можешь терпеть его?
Почему не отчитаешь хорошенько?
Варвара никогда не говорила с ним в таком тоне; он был уверен, что она смотрит на него все еще так, как смотрела, будучи девицей. Когда же и
почему изменился ее взгляд? Он вспомнил, что за несколько недель до
этого дня жена, проводив гостей, устало позевнув, спросила...