Неточные совпадения
Проснувшись
в то утро и одеваясь у себя наверху
в каморке, я почувствовал, что у меня забилось
сердце, и хоть я плевался, но, входя
в дом князя, я снова почувствовал то же волнение:
в это утро должна
была прибыть сюда та особа, женщина, от прибытия которой я ждал разъяснения всего, что меня мучило!
— Cher, cher enfant! — восклицал он, целуя меня и обнимая (признаюсь, я сам
было заплакал черт знает с чего, хоть мигом воздержался, и даже теперь, как пишу, у меня краска
в лице), — милый друг, ты мне теперь как родной; ты мне
в этот месяц стал как кусок моего собственного
сердца!
В то мгновение, впрочем, помню, я
был как-то весь нравственно разбит,
сердце у меня билось и я несомненно чего-то ждал.
И я не осуждаю; тут не пошлость эгоизма и не грубость развития;
в этих
сердцах, может
быть, найдется даже больше золота, чем у благороднейших на вид героинь, но привычка долгого принижения, инстинкт самосохранения, долгая запуганность и придавленность берут наконец свое.
Пуще всего обеих нас привлекло тогда, что
был у него такой серьезный вид, строгий даже, говорит тихо, обстоятельно и все так вежливо, — куды вежливо, почтительно даже, — а меж тем никакого такого исканья
в нем не видно: прямо видно, что пришел человек от чистого
сердца.
— Mon enfant, клянусь тебе, что
в этом ты ошибаешься: это два самые неотложные дела… Cher enfant! — вскричал он вдруг, ужасно умилившись, — милый мой юноша! (Он положил мне обе руки на голову.) Благословляю тебя и твой жребий…
будем всегда чисты
сердцем, как и сегодня… добры и прекрасны, как можно больше…
будем любить все прекрасное… во всех его разнообразных формах… Ну, enfin… enfin rendons grâce… et je te benis! [А теперь… теперь вознесем хвалу… и я благословляю тебя! (франц.)]
Вот это-то смирение предо мной от такого человека, от такого светского и независимого человека, у которого так много
было своего, разом воскрешало
в моем
сердце всю мою нежность к нему и всю мою
в нем уверенность.
— А я очень рада, что вы именно теперь так говорите, — с значением ответила она мне. Я должен сказать, что она никогда не заговаривала со мной о моей беспорядочной жизни и об омуте,
в который я окунулся, хотя, я знал это, она обо всем этом не только знала, но даже стороной расспрашивала. Так что теперь это
было вроде первого намека, и —
сердце мое еще более повернулось к ней.
«Что мне теперь лучше, смелость или робость?» Но все это только мелькало, потому что
в сердце было главное, и такое, что я определить не мог.
Я пустился домой;
в моей душе
был восторг. Все мелькало
в уме, как вихрь, а
сердце было полно. Подъезжая к дому мамы, я вспомнил вдруг о Лизиной неблагодарности к Анне Андреевне, об ее жестоком, чудовищном слове давеча, и у меня вдруг заныло за них всех
сердце! «Как у них у всех жестко на
сердце! Да и Лиза, что с ней?» — подумал я, став на крыльцо.
— Так вот что — случай, а вы мне его разъясните, как более опытный человек: вдруг женщина говорит, прощаясь с вами, этак нечаянно, сама смотрит
в сторону: «Я завтра
в три часа
буду там-то»… ну, положим, у Татьяны Павловны, — сорвался я и полетел окончательно.
Сердце у меня стукнуло и остановилось; я даже говорить приостановился, не мог. Он ужасно слушал.
Да ведь и не рядил же я себя ни во что, а студент — студент все-таки
был и остался, несмотря ни на что,
в душе ее
был,
в сердце ее
был, существует и
будет существовать!
Как нарочно, кляча тащила неестественно долго, хоть я и обещал целый рубль. Извозчик только стегал и, конечно, настегал ее на рубль.
Сердце мое замирало; я начинал что-то заговаривать с извозчиком, но у меня даже не выговаривались слова, и я бормотал какой-то вздор. Вот
в каком положении я вбежал к князю. Он только что воротился; он завез Дарзана и
был один. Бледный и злой, шагал он по кабинету. Повторю еще раз: он страшно проигрался. На меня он посмотрел с каким-то рассеянным недоумением.
— Так ты уж и тогда меня обманывала! Тут не от глупости моей, Лиза, тут, скорее, мой эгоизм, а не глупость причиною, мой эгоизм
сердца и — и, пожалуй, уверенность
в святость. О, я всегда
был уверен, что все вы бесконечно выше меня и — вот! Наконец, вчера,
в один день сроку, я не успел и сообразить, несмотря на все намеки… Да и не тем совсем я
был вчера занят!
Тут я вдруг вспомнил о Катерине Николавне, и что-то опять мучительно, как булавкой, кольнуло меня
в сердце, и я весь покраснел. Я, естественно, не мог
быть в ту минуту добрым.
Было уже восемь часов; я бы давно пошел, но все поджидал Версилова: хотелось ему многое выразить, и
сердце у меня горело. Но Версилов не приходил и не пришел. К маме и к Лизе мне показываться пока нельзя
было, да и Версилова, чувствовалось мне, наверно весь день там не
было. Я пошел пешком, и мне уже на пути пришло
в голову заглянуть во вчерашний трактир на канаве. Как раз Версилов сидел на вчерашнем своем месте.
Представлял я тоже себе, сколько перенесу я от мальчишек насмешек, только что она уйдет, а может, и от самого Тушара, — и ни малейшего доброго чувства не
было к ней
в моем
сердце.
Быть может, непристойно девице так откровенно говорить с мужчиной, но, признаюсь вам, если бы мне
было дозволено иметь какие-то желания, я хотела бы одного: вонзить ему
в сердце нож, но только отвернувшись, из страха, что от его отвратительного взгляда задрожит моя рука и замрет мое мужество.
В самом деле, может
быть, все главное именно тогда-то и определилось и сформулировалось
в моем
сердце; ведь не все же я досадовал и злился за то только, что мне не несут бульону.
— Человек чистый и ума высокого, — внушительно произнес старик, — и не безбожник он.
В ём ума гущина, а
сердце неспокойное. Таковых людей очень много теперь пошло из господского и из ученого звания. И вот что еще скажу: сам казнит себя человек. А ты их обходи и им не досаждай, а перед ночным сном их поминай на молитве, ибо таковые Бога ищут. Ты молишься ли перед сном-то?
— Да! — вскричал я ему
в ответ, — такая же точно сцена уже
была, когда я хоронил Версилова и вырывал его из
сердца… Но затем последовало воскресение из мертвых, а теперь… теперь уже без рассвета! но… но вы увидите все здесь, на что я способен! даже и не ожидаете того, что я могу доказать!
А во сне душа сама все представила и выложила, что
было в сердце,
в совершенной точности и
в самой полной картине и —
в пророческой форме.
Если уж мог
быть такой сон, если уж мог он вырваться из моего
сердца и так формулироваться, то, значит, я страшно много — не знал, а предчувствовал из того самого, что сейчас разъяснил и что
в самом деле узнал лишь тогда, «когда уже все кончилось».
Было у меня сегодня, после утренней молитвы, такое
в сердце чувство, что уж более отсюда не выйду; сказано
было.
— Андрей Петрович, — схватил я его за руку, не подумав и почти
в вдохновении, как часто со мною случается (дело
было почти
в темноте), — Андрей Петрович, я молчал, — ведь вы видели это, — я все молчал до сих пор, знаете для чего? Для того, чтоб избегнуть ваших тайн. Я прямо положил их не знать никогда. Я — трус, я боюсь, что ваши тайны вырвут вас из моего
сердца уже совсем, а я не хочу этого. А коли так, то зачем бы и вам знать мои секреты? Пусть бы и вам все равно, куда бы я ни пошел! Не так ли?
О, мне
было жаль Лизу, и
в сердце моем
была самая нелицемерная боль!
Там стояли Версилов и мама. Мама лежала у него
в объятиях, а он крепко прижимал ее к
сердцу. Макар Иванович сидел, по обыкновению, на своей скамеечке, но как бы
в каком-то бессилии, так что Лиза с усилием придерживала его руками за плечо, чтобы он не упал; и даже ясно
было, что он все клонится, чтобы упасть. Я стремительно шагнул ближе, вздрогнул и догадался: старик
был мертв.
— Не то что смерть этого старика, — ответил он, — не одна смерть;
есть и другое, что попало теперь
в одну точку… Да благословит Бог это мгновение и нашу жизнь, впредь и надолго! Милый мой, поговорим. Я все разбиваюсь, развлекаюсь, хочу говорить об одном, а ударяюсь
в тысячу боковых подробностей. Это всегда бывает, когда
сердце полно… Но поговорим; время пришло, а я давно влюблен
в тебя, мальчик…
Главное, я наконец постиг этого человека, и даже мне
было отчасти жаль и как бы досадно, что все это оказалось так просто: этого человека я всегда ставил
в сердце моем на чрезвычайную высоту,
в облака, и непременно одевал его судьбу во что-то таинственное, так что естественно до сих пор желал, чтобы ларчик открывался похитрее.
Впрочем,
в встрече его с нею и
в двухлетних страданиях его
было много и сложного: «он не захотел фатума жизни; ему нужна
была свобода, а не рабство фатума; через рабство фатума он принужден
был оскорбить маму, которая просидела
в Кенигсберге…» К тому же этого человека, во всяком случае, я считал проповедником: он носил
в сердце золотой век и знал будущее об атеизме; и вот встреча с нею все надломила, все извратила!
Но главная радость моя
была в одном чрезвычайном ощущении: это
была мысль, что он уже «не любил ее «;
в это я уверовал ужасно и чувствовал, что с
сердца моего как бы кто-то столкнул страшный камень.
Все это я таил с тех самых пор
в моем
сердце, а теперь пришло время и — я подвожу итог. Но опять-таки и
в последний раз: я, может
быть, на целую половину или даже на семьдесят пять процентов налгал на себя!
В ту ночь я ненавидел ее, как исступленный, а потом как разбушевавшийся пьяный. Я сказал уже, что это
был хаос чувств и ощущений,
в котором я сам ничего разобрать не мог. Но, все равно, их надо
было высказать, потому что хоть часть этих чувств да
была же наверно.
Было, я думаю, около половины одиннадцатого, когда я, возбужденный и, сколько помню, как-то странно рассеянный, но с окончательным решением
в сердце, добрел до своей квартиры. Я не торопился, я знал уже, как поступлю. И вдруг, едва только я вступил
в наш коридор, как точас же понял, что стряслась новая беда и произошло необыкновенное усложнение дела: старый князь, только что привезенный из Царского Села, находился
в нашей квартире, а при нем
была Анна Андреевна!
— Ах, пащенок! Так это письмо
в самом деле у тебя
было зашито, и зашивала дура Марья Ивановна! Ах вы, мерзавцы-безобразники! Так ты с тем, чтоб покорять
сердца, сюда ехал, высший свет побеждать, Черту Ивановичу отмстить за то, что побочный сын, захотел?
Она не плакала и с виду
была даже спокойна; сделалась кротка, смиренна; но вся прежняя горячность ее
сердца как будто разом куда-то
в ней схоронилась.
Неточные совпадения
Городничий. И не рад, что
напоил. Ну что, если хоть одна половина из того, что он говорил, правда? (Задумывается.)Да как же и не
быть правде? Подгулявши, человек все несет наружу: что на
сердце, то и на языке. Конечно, прилгнул немного; да ведь не прилгнувши не говорится никакая речь. С министрами играет и во дворец ездит… Так вот, право, чем больше думаешь… черт его знает, не знаешь, что и делается
в голове; просто как будто или стоишь на какой-нибудь колокольне, или тебя хотят повесить.
Лука Лукич. Что ж мне, право, с ним делать? Я уж несколько раз ему говорил. Вот еще на днях, когда зашел
было в класс наш предводитель, он скроил такую рожу, какой я никогда еще не видывал. Он-то ее сделал от доброго
сердца, а мне выговор: зачем вольнодумные мысли внушаются юношеству.
Иной городничий, конечно, радел бы о своих выгодах; но, верите ли, что, даже когда ложишься спать, все думаешь: «Господи боже ты мой, как бы так устроить, чтобы начальство увидело мою ревность и
было довольно?..» Наградит ли оно или нет — конечно,
в его воле; по крайней мере, я
буду спокоен
в сердце.
Запомнил Гриша песенку // И голосом молитвенным // Тихонько
в семинарии, // Где
было темно, холодно, // Угрюмо, строго, голодно, // Певал — тужил о матушке // И обо всей вахлачине, // Кормилице своей. // И скоро
в сердце мальчика // С любовью к бедной матери // Любовь ко всей вахлачине // Слилась, — и лет пятнадцати // Григорий твердо знал уже, // Кому отдаст всю жизнь свою // И за кого умрет.
Батрачка безответная // На каждого, кто чем-нибудь // Помог ей
в черный день, // Всю жизнь о соли думала, // О соли
пела Домнушка — // Стирала ли, косила ли, // Баюкала ли Гришеньку, // Любимого сынка. // Как сжалось
сердце мальчика, // Когда крестьянки вспомнили // И
спели песню Домнину // (Прозвал ее «Соленою» // Находчивый вахлак).