Неточные совпадения
Действительно, Крафт мог засидеться у Дергачева, и тогда где же мне его ждать? К Дергачеву я не трусил, но идти не хотел, несмотря на то что Ефим тащил меня туда уже третий раз. И при этом «трусишь» всегда произносил с прескверной улыбкой на мой счет. Тут
была не трусость, объявляю заранее, а если я боялся, то совсем другого. На этот раз пойти решился; это тоже
было в двух шагах. Дорогой я
спросил Ефима, все ли еще он держит намерение бежать в Америку?
А между тем
спросите, — я бы не променял моего, может
быть, даже очень пошлого лица, на его лицо, которое казалось мне так привлекательным.
— Господа, — дрожал я весь, — я мою идею вам не скажу ни за что, но я вас, напротив, с вашей же точки
спрошу, — не думайте, что с моей, потому что я, может
быть, в тысячу раз больше люблю человечество, чем вы все, вместе взятые!
— Вы с меня много
спрашиваете. Мне кажется, этот человек способен задать себе огромные требования и, может
быть, их выполнить, — но отчету никому не отдающий.
— Пусть я
буду виноват перед собой… Я люблю
быть виновным перед собой… Крафт, простите, что я у вас вру. Скажите, неужели вы тоже в этом кружке? Я вот об чем хотел
спросить.
— Неужели, чтоб доехать до Вильно, револьвер нужен? —
спросил я вовсе без малейшей задней мысли: и мысли даже не
было! Так
спросил, потому что мелькнул револьвер, а я тяготился, о чем говорить.
Сделаю предисловие: читатель, может
быть, ужаснется откровенности моей исповеди и простодушно
спросит себя: как это не краснел сочинитель? Отвечу, я пишу не для издания; читателя же, вероятно,
буду иметь разве через десять лет, когда все уже до такой степени обозначится, пройдет и докажется, что краснеть уж нечего
будет. А потому, если я иногда обращаюсь в записках к читателю, то это только прием. Мой читатель — лицо фантастическое.
— Стало
быть, уж никакой надежды князьям? —
спросила Татьяна Павловна.
— Мама, а не помните ли вы, как вы
были в деревне, где я рос, кажется, до шести — или семилетнего моего возраста, и, главное,
были ли вы в этой деревне в самом деле когда-нибудь, или мне только как во сне мерещится, что я вас в первый раз там увидел? Я вас давно уже хотел об этом
спросить, да откладывал; теперь время пришло.
— О, вернулся еще вчера, я сейчас у него
была… Я именно и пришла к вам в такой тревоге, у меня руки-ноги дрожат, я хотела вас попросить, ангел мой Татьяна Павловна, так как вы всех знаете, нельзя ли узнать хоть в бумагах его, потому что непременно теперь от него остались бумаги, так к кому ж они теперь от него пойдут? Пожалуй, опять в чьи-нибудь опасные руки попадут? Я вашего совета прибежала
спросить.
Объяснение это последовало при странных и необыкновенных обстоятельствах. Я уже упоминал, что мы жили в особом флигеле на дворе; эта квартира
была помечена тринадцатым номером. Еще не войдя в ворота, я услышал женский голос, спрашивавший у кого-то громко, с нетерпением и раздражением: «Где квартира номер тринадцать?» Это
спрашивала дама, тут же близ ворот, отворив дверь в мелочную лавочку; но ей там, кажется, ничего не ответили или даже прогнали, и она сходила с крылечка вниз, с надрывом и злобой.
— Подумай,
спроси себя и увидишь, что и ты
был причиною.
Рассказала потом: „
Спрашиваю, говорит, у дворника: где квартира номер такой-то?“ Дворник, говорит, и поглядел на меня: „А вам чего, говорит, в той квартире надоть?“ Так странно это сказал, так, что уж тут можно б
было спохватиться.
Входит это она,
спрашивает, и набежали тотчас со всех сторон женщины: „Пожалуйте, пожалуйте!“ — все женщины, смеются, бросились, нарумяненные, скверные, на фортепьянах играют, тащат ее; „я,
было, говорит, от них вон, да уж не пускают“.
Впрочем, раза два-три мы как бы заговаривали и об насущном. Я
спросил его раз однажды, вначале, вскоре после отказа от наследства: чем же он жить теперь
будет?
— Вам, кажется, очень знакома
была за границей Катерина Николаевна Ахмакова? —
спросил гость князя.
— Да,
была, — как-то коротко ответила она, не подымая головы. — Да ведь ты, кажется, каждый день ходишь к больному князю? —
спросила она как-то вдруг, чтобы что-нибудь сказать, может
быть.
— У него
был Нащокин? — вдруг, веско и как бы удивившись,
спросила Анна Андреевна.
Я взбежал на лестницу и — на лестнице, перед дверью, весь мой страх пропал. «Ну пускай, — думал я, — поскорей бы только!» Кухарка отворила и с гнусной своей флегмой прогнусила, что Татьяны Павловны нет. «А нет ли другого кого, не ждет ли кто Татьяну Павловну?» — хотел
было я
спросить, но не
спросил: «лучше сам увижу», и, пробормотав кухарке, что я подожду, сбросил шубу и отворил дверь…
Я все время
был поражен и все время
спрашивал себя: та ли это женщина?
Я вас еще об одном хочу
спросить, давно хочу, но все как-то с вами нельзя
было.
Лицо ее
было свирепо, жесты беспорядочны, и,
спросить ее, она бы сама, может, не сказала: зачем вбежала ко мне?
— Может
быть, и случилось, но что именно у вас-то с ним произошло? — торопливо
спросил я.
— Ничего ему не
будет, мама, никогда ему ничего не бывает, никогда ничего с ним не случится и не может случиться. Это такой человек! Вот Татьяна Павловна, ее
спросите, коли не верите, вот она. (Татьяна Павловна вдруг вошла в комнату.) Прощайте, мама. Я к вам сейчас, и когда приду, опять
спрошу то же самое…
Давно смерклось, и Петр принес свечи. Он постоял надо мной и
спросил, кушал ли я. Я только махнул рукой. Однако спустя час он принес мне чаю, и я с жадностью
выпил большую чашку. Потом я осведомился, который час.
Было половина девятого, и я даже не удивился, что сижу уже пять часов.
— Ему надо покой; может, надо
будет доктора. Что
спросит — все исполнять, то
есть… vous comprenez, ma fille? vous avez l'argent, [Вы понимаете, милая моя? У вас
есть деньги? (франц.)] нет? Вот! — И он вынул ей десятирублевую. Он стал с ней шептаться: — Vous comprenez! vous comprenez! — повторял он ей, грозя пальцем и строго хмуря брови. Я видел, что она страшно перед ним трепетала.
— Вы все говорите «тайну»; что такое «восполнивши тайну свою»? —
спросил я и оглянулся на дверь. Я рад
был, что мы одни и что кругом стояла невозмутимая тишина. Солнце ярко светило в окно перед закатом. Он говорил несколько высокопарно и неточно, но очень искренно и с каким-то сильным возбуждением, точно и в самом деле
был так рад моему приходу. Но я заметил в нем несомненно лихорадочное состояние, и даже сильное. Я тоже
был больной, тоже в лихорадке, с той минуты, как вошел к нему.
Дал он мне срок и
спрашивает: «Ну, что, старик, теперь скажешь?» А я восклонился и говорю ему: «Рече Господь: да
будет свет, и бысть свет», а он вдруг мне на то: «А не бысть ли тьма?» И так странно сказал сие, даже не усмехнулся.
— Вы вашу-то квартиру, у чиновников, за собой оставите-с? —
спросила она вдруг, немного ко мне нагнувшись и понизив голос, точно это
был самый главный вопрос, за которым она и пришла.
Испугался
было и Максим Иванович: «Чей такой?» —
спросил; сказали ему.
— Ах, вот еще кто
был, вас
спрашивал — эта мамзель, француженка, мамзель Альфонсина де Вердень. Ах как
поет хорошо и декламирует тоже прекрасно в стихах! Потихоньку к князю Николаю Ивановичу тогда проезжала, в Царское, собачку, говорит, ему продать редкую, черненькую, вся в кулачок…
— Вообрази, я
был у тебя, — быстро заговорил он, — искал тебя,
спрашивал тебя — ты мне нужен теперь один только во всей вселенной!
— Неужели такая книжная мысль
была всему причиной? —
спросил я с недоумением.
— Внизу-то
был? — полушепотом
спросила меня мама, прощаясь.
Я видел, что Лукерья тоже хотела бы что-то
спросить и, может
быть, тоже что-нибудь мне поручить; но до того ли мне
было!
Но зачем же,
спросят, ко мне на квартиру? Зачем перевозить князя в жалкие наши каморки и, может
быть, испугать его нашею жалкою обстановкой? Если уж нельзя
было в его дом (так как там разом могли всему помешать), то почему не на особую «богатую» квартиру, как предлагал Ламберт? Но тут-то и заключался весь риск чрезвычайного шага Анны Андреевны.
Они сидели друг против друга за тем же столом, за которым мы с ним вчера
пили вино за его «воскресение»; я мог вполне видеть их лица. Она
была в простом черном платье, прекрасная и, по-видимому, спокойная, как всегда. Говорил он, а она с чрезвычайным и предупредительным вниманием его слушала. Может
быть, в ней и видна
была некоторая робость. Он же
был страшно возбужден. Я пришел уже к начатому разговору, а потому некоторое время ничего не понимал. Помню, она вдруг
спросила...
Характернейшая черта состояла в том, что Ламберт, во весь вечер, ни разу не
спросил про «документ», то
есть: где же, дескать, он?
— Разве что не так? — пробормотал он. — Я вот ждал вас
спросить, — прибавил он, видя, что я не отвечаю, — не прикажете ли растворить вот эту самую дверь, для прямого сообщения с княжескими покоями… чем через коридор? — Он указывал боковую, всегда запертую дверь, сообщавшуюся с его хозяйскими комнатами, а теперь, стало
быть, с помещением князя.
Андрей Макарович, — начал мямлить молодой человек, подходя ко мне с необыкновенно развязным видом и захватив мою руку, которую я не в состоянии
был отнять, — во всем виноват мой Степан; он так глупо тогда доложил, что я принял вас за другого — это в Москве, — пояснил он сестре, — потом я стремился к вам изо всей силы, чтоб разыскать и разъяснить, но заболел, вот
спросите ее…