Неточные совпадения
Живали они и в Москве, живали по разным
другим деревням и городам, даже
за границей и, наконец, в Петербурге.
Этот вызов человека, сухого и гордого, ко мне высокомерного и небрежного и который до сих пор, родив меня и бросив в люди, не только не знал меня вовсе, но даже в этом никогда не раскаивался (кто знает, может быть, о самом существовании моем имел понятие смутное и неточное, так как оказалось потом, что и деньги не он платил
за содержание мое в Москве, а
другие), вызов этого человека, говорю я, так вдруг обо мне вспомнившего и удостоившего собственноручным письмом, — этот вызов, прельстив меня, решил мою участь.
Впрочем, у него, видите ли, умер ребенок, то есть, в сущности, две девочки, обе одна
за другой, в скарлатине…
Полтора года назад Версилов, став через старого князя Сокольского
другом дома Ахмаковых (все тогда находились
за границей, в Эмсе), произвел сильное впечатление, во-первых, на самого Ахмакова, генерала и еще нестарого человека, но проигравшего все богатое приданое своей жены, Катерины Николаевны, в три года супружества в карты и от невоздержной жизни уже имевшего удар.
Версилов будто бы успел внушить по-своему, тонко и неотразимо, молодой особе, что Катерина Николавна оттого не соглашается, что влюблена в него сама и уже давно мучит его ревностью, преследует его, интригует, объяснилась уже ему, и теперь готова сжечь его
за то, что он полюбил
другую; одним словом, что-то в этом роде.
Удивлялся я тому и прежде, и не в ее пользу, а тут как-то особенно сообразил — и все странные мысли, одна
за другой, текли в голову.
Опять-таки, я давно уже заметил в себе черту, чуть не с детства, что слишком часто обвиняю, слишком наклонен к обвинению
других; но
за этой наклонностью весьма часто немедленно следовала
другая мысль, слишком уже для меня тяжелая: «Не я ли сам виноват вместо них?» И как часто я обвинял себя напрасно!
Даже про Крафта вспоминал с горьким и кислым чувством
за то, что тот меня вывел сам в переднюю, и так было вплоть до
другого дня, когда уже все совершенно про Крафта разъяснилось и сердиться нельзя было.
— Кстати, Софи, отдай немедленно Аркадию его шестьдесят рублей; а ты, мой
друг, не сердись
за торопливость расчета. Я по лицу твоему угадываю, что у тебя в голове какое-то предприятие и что ты нуждаешься… в оборотном капитале… или вроде того.
— Случилось так, — продолжал я, — что вдруг, в одно прекрасное утро, явилась
за мною
друг моего детства, Татьяна Павловна, которая всегда являлась в моей жизни внезапно, как на театре, и меня повезли в карете и привезли в один барский дом, в пышную квартиру.
—
Друг мой, я готов
за это тысячу раз просить у тебя прощения, ну и там
за все, что ты на мне насчитываешь,
за все эти годы твоего детства и так далее, но, cher enfant, что же из этого выйдет? Ты так умен, что не захочешь сам очутиться в таком глупом положении. Я уже и не говорю о том, что даже до сей поры не совсем понимаю характер твоих упреков: в самом деле, в чем ты, собственно, меня обвиняешь? В том, что родился не Версиловым? Или нет? Ба! ты смеешься презрительно и махаешь руками, стало быть, нет?
Tiens, mon ami, [Вот,
друг мой (франц.).] вообрази, — продолжал он спускаясь, — а ведь я весь этот месяц принимал тебя
за добряка.
За другим зайцем, то есть, в переводе на русский язык,
за другой дамой погнался — и результатов никаких.
Они обе держали
друг дружку
за руки, разговаривали шепотом, вероятно, чтоб не разбудить меня, и обе плакали.
Мы уселись
друг против
друга посреди комнаты
за огромным его письменным столом, и он мне передал на просмотр уже готовое и переписанное набело письмо его к Версилову.
Как, неужели все? Да мне вовсе не о том было нужно; я ждал
другого, главного, хотя совершенно понимал, что и нельзя было иначе. Я со свечой стал провожать его на лестницу; подскочил было хозяин, но я, потихоньку от Версилова, схватил его изо всей силы
за руку и свирепо оттолкнул. Он поглядел было с изумлением, но мигом стушевался.
— Милый мой мальчик, да
за что ты меня так любишь? — проговорил он, но уже совсем
другим голосом. Голос его задрожал, и что-то зазвенело в нем совсем новое, точно и не он говорил.
—
Друг мой, я согласен, что это было бы глуповато, но тут не моя вина; а так как при мироздании со мной не справлялись, то я и оставлю
за собою право иметь на этот счет свое мнение.
— Довольно, прошу вас, довольно. Вы вчера просили триста рублей, вот они… — Он положил передо мной на стол деньги, а сам сел в кресло, нервно отклонился на спинку и забросил одну ногу
за другую. Я остановился в смущении.
Эта идея так же чудовищна, как и
другая клевета на нее же, что она, будто бы еще при жизни мужа, обещала князю Сергею Петровичу выйти
за него, когда овдовеет, а потом не сдержала слова.
Она приостановилась в смущении, пожимая мне руку. Вдруг Лиза незаметно дернула меня
за рукав. Я простился и вышел; но в
другой же комнате догнала меня Лиза.
Теперь мне понятно: он походил тогда на человека, получившего дорогое, любопытное и долго ожидаемое письмо и которое тот положил перед собой и нарочно не распечатывает, напротив, долго вертит в руках, осматривает конверт, печать, идет распорядиться в
другую комнату, отдаляет, одним словом, интереснейшую минуту, зная, что она ни
за что не уйдет от него, и все это для большей полноты наслаждения.
Да, эта последняя мысль вырвалась у меня тогда, и я даже не заметил ее. Вот какие мысли, последовательно одна
за другой, пронеслись тогда в моей голове, и я был чистосердечен тогда с собой: я не лукавил, не обманывал сам себя; и если чего не осмыслил тогда в ту минуту, то потому лишь, что ума недостало, а не из иезуитства пред самим собой.
И вот, помню, мне вдруг это все надоело, и я вдруг догадался, что я вовсе не по доброте души ухаживал
за больной, а так, по чему-то, по чему-то совсем
другому.
За игорным столом приходилось даже иногда говорить кой с кем; но раз я попробовал на
другой день, тут же в комнатах, раскланяться с одним господчиком, с которым не только говорил, но даже и смеялся накануне, сидя рядом, и даже две карты ему угадал, и что ж — он совершенно не узнал меня.
Я разделил их на десять частей и решил поставить десять ставок сряду на zero, [Ноль (франц.).] каждую в четыре полуимпериала, одну
за другой.
— Что? Как! — вскричал я, и вдруг мои ноги ослабели, и я бессильно опустился на диван. Он мне сам говорил потом, что я побледнел буквально как платок. Ум замешался во мне. Помню, мы все смотрели молча
друг другу в лицо. Как будто испуг прошел по его лицу; он вдруг наклонился, схватил меня
за плечи и стал меня поддерживать. Я слишком помню его неподвижную улыбку; в ней были недоверчивость и удивление. Да, он никак не ожидал такого эффекта своих слов, потому что был убежден в моей виновности.
— Гм… — произнес он раздумчиво и как бы соображая про себя, — стало быть, это происходило ровно
за какой-нибудь час… до одного
другого объяснения.
Любопытно то,
за кого эти светские франты почитают
друг друга и на каких это основаниях могут они уважать
друг друга; ведь этот князь мог же предположить, что Анна Андреевна уже знает о связи его с Лизой, в сущности с ее сестрой, а если не знает, то когда-нибудь уж наверно узнает; и вот он «не сомневался в ее решении»!
Однако ж я успел-таки уцепиться рукой
за один едва ощущаемый выступ вверху и приподнялся,
другую руку замахнул было, чтоб ухватиться уже
за верх стены, но тут вдруг оборвался и навзничь полетел вниз.
Показался ли он почему-нибудь мне «спасением» моим, или потому я бросился к нему в ту минуту, что принял его
за человека совсем из
другого мира, — не знаю, — не рассуждал я тогда, — но я бросился к нему не рассуждая.
О сударь, когда дружба собирает
за столом супругу, детей, сестер,
друзей, когда живая радость воспламеняет мое сердце, — скажите мне, сударь: есть ли большее счастье, чем то, которым все наслаждаются?
— Par ici, monsieur, c'est par ici! [Сюда, сударь, вот сюда! (франц.)] — восклицала она изо всех сил, уцепившись
за мою шубу своими длинными костлявыми пальцами, а
другой рукой указывая мне налево по коридору куда-то, куда я вовсе не хотел идти. Я вырвался и побежал к выходным дверям на лестницу.
Вот тогда и поставил он тоже этот микроскоп, тоже привез с собой, и повелел всей дворне одному
за другим подходить, как мужскому, так и женскому полу, и смотреть, и тоже показывали блоху и вошь, и конец иголки, и волосок, и каплю воды.
Но я, именно ненавидевший всякую размазню чувств, я-то и остановил ее насильно
за руку: я сладко глядел ей в глаза, тихо и нежно смеялся, а
другой ладонью гладил ее милое лицо, ее впалые щеки.
Это как-то само собою в сердце делается, безо всякого предварительного расчета; но такая любовь, сильная к слабому, бывает иногда несравненно сильнее и мучительнее, чем любовь равных характеров, потому что невольно берешь на себя ответственность
за своего слабого
друга.
— Да и прыткий, ух какой, — улыбнулся опять старик, обращаясь к доктору, — и в речь не даешься; ты погоди, дай сказать: лягу, голубчик, слышал, а по-нашему это вот что: «Коли ляжешь, так, пожалуй, уж и не встанешь», — вот что,
друг, у меня
за хребтом стоит.
Перво-наперво померла грудная девочка, а
за ней заболели и прочие, и всех-то четырех девочек, в ту же осень, одну
за другой снесла.
Вероятнее всего, что Ламберт, с первого слова и жеста, разыграл перед нею моего
друга детства, трепещущего
за любимого и милого товарища.
— Аркадий Макарович, одно слово, еще одно слово! — ухватил он меня вдруг
за плечи совсем с
другим видом и жестом и усадил в кресло. — Вы слышали про этих, понимаете? — наклонился он ко мне.
Нельзя винить меня
за то, что я жадно смотрю кругом себя, чтоб отыскать хоть одного
друга, а потому я и не могла не обрадоваться
другу: тот, кто мог даже в ту ночь, почти замерзая, вспоминать обо мне и повторять одно только мое имя, тот, уж конечно, мне предан.
Таким образом, мы хотя и просидели весь обед
за одним столом, но были разделены на две группы: рябой с Ламбертом, ближе к окну, один против
другого, и я рядом с засаленным Андреевым, а напротив меня — Тришатов.
— Так я приду к вам, можно? — пролепетал мне наскоро Тришатов, спеша
за своим
другом.
— Нет, знаешь, Ламберт, — вдруг сказал я, — как хочешь, а тут много вздору; я потому с тобой говорил, что мы товарищи и нам нечего стыдиться; но с
другим я бы ни
за что не унизился.
Ну где же прежде нам было бы понять
друг друга, когда я и сам-то понял себя самого — лишь сегодня, в пять часов пополудни, ровно
за два часа до смерти Макара Ивановича.
Впрочем, действительность и всегда отзывается сапогом, даже при самом ярком стремлении к идеалу, и я, конечно, это должен был знать; но все же я был
другого типа человек; я был свободен в выборе, а они нет — и я плакал,
за них плакал, плакал по старой идее, и, может быть, плакал настоящими слезами, без красного слова.
Осиротевшие люди тотчас же стали бы прижиматься
друг к
другу теснее и любовнее; они схватились бы
за руки, понимая, что теперь лишь они одни составляют все
друг для
друга.
— Ты сегодня особенно меток на замечания, — сказал он. — Ну да, я был счастлив, да и мог ли я быть несчастлив с такой тоской? Нет свободнее и счастливее русского европейского скитальца из нашей тысячи. Это я, право, не смеясь говорю, и тут много серьезного. Да я
за тоску мою не взял бы никакого
другого счастья. В этом смысле я всегда был счастлив, мой милый, всю жизнь мою. И от счастья полюбил тогда твою маму в первый раз в моей жизни.
«И пусть, пусть она располагает, как хочет, судьбой своей, пусть выходит
за своего Бьоринга, сколько хочет, но только пусть он, мой отец, мой
друг, более не любит ее», — восклицал я. Впрочем, тут была некоторая тайна моих собственных чувств, но о которых я здесь, в записках моих, размазывать не желаю.
Несмотря на мой строгий взгляд и чрезвычайное мое возбуждение, лакей лениво посмотрел на меня, не вставая, и уже
другой за него ответил...