Неточные совпадения
Однако
вот и предисловие; более, в
этом роде, ничего не будет.
Вот что он сказал мне; и если
это действительно было так, то я принужден почесть его вовсе не таким тогдашним глупым щенком, каким он сам себя для того времени аттестует.
«Я буду не один, — продолжал я раскидывать, ходя как угорелый все
эти последние дни в Москве, — никогда теперь уже не буду один, как в столько ужасных лет до сих пор: со мной будет моя идея, которой я никогда не изменю, даже и в том случае, если б они мне все там понравились, и дали мне счастье, и я прожил бы с ними хоть десять лет!»
Вот это-то впечатление, замечу вперед,
вот именно эта-то двойственность планов и целей моих, определившаяся еще в Москве и которая не оставляла меня ни на один миг в Петербурге (ибо не знаю, был ли такой день в Петербурге, который бы я не ставил впереди моим окончательным сроком, чтобы порвать с ними и удалиться), —
эта двойственность, говорю я, и была, кажется, одною из главнейших причин многих моих неосторожностей, наделанных в году, многих мерзостей, многих даже низостей и, уж разумеется, глупостей.
Я сказал уже выше, что
этот Версилов прожил в свою жизнь три наследства, и
вот его опять выручало наследство!
Я готов уступить, как созданью слабейшему, но почему тут право, почему она так уверена, что я
это обязан, —
вот что оскорбительно!
К тому же
это шелк, она его треплет по камню три версты, из одной только моды, а муж пятьсот рублей в сенате в год получает:
вот где взятки-то сидят!
Мысль, что Версилов даже и
это пренебрег мне сообщить, чрезвычайно поразила меня. «Стало быть, не сказал и матери, может, никому, — представилось мне тотчас же, —
вот характер!»
— Ничего
этого я не заметил,
вот уж месяц с ним живу, — отвечал я, вслушиваясь с нетерпеньем. Мне ужасно было досадно, что он не оправился и мямлил так бессвязно.
— Слушайте, — пробормотал я совершенно неудержимо, но дружески и ужасно любя его, — слушайте: когда Джемс Ротшильд, покойник, парижский,
вот что тысячу семьсот миллионов франков оставил (он кивнул головой), еще в молодости, когда случайно узнал, за несколько часов раньше всех, об убийстве герцога Беррийского, то тотчас поскорее дал знать кому следует и одной только
этой штукой, в один миг, нажил несколько миллионов, —
вот как люди делают!
Это, видите ли, — вдруг обратился он ко мне одному (и признаюсь, если он имел намерение обэкзаменовать во мне новичка или заставить меня говорить, то прием был очень ловкий с его стороны; я тотчас
это почувствовал и приготовился), —
это, видите ли,
вот господин Крафт, довольно уже нам всем известный и характером и солидностью убеждений.
Надо было выкопать ему из могилы
этих двух девочек и дать их —
вот и все, то есть в
этом роде.
— О, я знаю, что мне надо быть очень молчаливым с людьми. Самый подлый из всех развратов —
это вешаться на шею; я сейчас
это им сказал, и
вот я и вам вешаюсь! Но ведь есть разница, есть? Если вы поняли
эту разницу, если способны были понять, то я благословлю
эту минуту!
— Пусть я буду виноват перед собой… Я люблю быть виновным перед собой… Крафт, простите, что я у вас вру. Скажите, неужели вы тоже в
этом кружке? Я
вот об чем хотел спросить.
—
Вот что я имею вам передать.
Это — документ, имеющий некоторую важность, — начал он со вниманием и с самым деловым видом.
И
вот что он сообщил и об
этом.
И
вот, ввиду всего
этого, Катерина Николавна, не отходившая от отца во время его болезни, и послала Андроникову, как юристу и «старому другу», запрос: «Возможно ли будет, по законам, объявить князя в опеке или вроде неправоспособного; а если так, то как удобнее
это сделать без скандала, чтоб никто не мог обвинить и чтобы пощадить при
этом чувства отца и т. д., и т. д.».
Итак,
вот человек, по котором столько лет билось мое сердце! И чего я ждал от Крафта, каких
это новых сообщений?
Ничего нет омерзительнее роли, когда сироты, незаконнорожденные, все
эти выброшенные и вообще вся
эта дрянь, к которым я нисколько вот-таки не имею жалости, вдруг торжественно воздвигаются перед публикой и начинают жалобно, но наставительно завывать: «
Вот, дескать, как поступили с нами!» Я бы сек
этих сирот.
Вот почему бесчисленные ваши фатеры в течение бесчисленных веков могут повторять
эти удивительные два слова, составляющие весь секрет, а между тем Ротшильд остается один. Значит: то, да не то, и фатеры совсем не ту мысль повторяют.
Да, я жаждал могущества всю мою жизнь, могущества и уединения. Я мечтал о том даже в таких еще летах, когда уж решительно всякий засмеялся бы мне в глаза, если б разобрал, что у меня под черепом.
Вот почему я так полюбил тайну. Да, я мечтал изо всех сил и до того, что мне некогда было разговаривать; из
этого вывели, что я нелюдим, а из рассеянности моей делали еще сквернее выводы на мой счет, но розовые щеки мои доказывали противное.
Мне нравилось ужасно представлять себе существо, именно бесталанное и серединное, стоящее перед миром и говорящее ему с улыбкой: вы Галилеи и Коперники, Карлы Великие и Наполеоны, вы Пушкины и Шекспиры, вы фельдмаршалы и гофмаршалы, а
вот я — бездарность и незаконность, и все-таки выше вас, потому что вы сами
этому подчинились.
Сколько я мучил мою мать за
это время, как позорно я оставлял сестру: «Э, у меня „идея“, а то все мелочи» —
вот что я как бы говорил себе.
Татьяна Павловна, третьего дня я вырезал из газеты одно объявление,
вот оно (он вынул клочок из жилетного кармана), —
это из числа тех бесконечных «студентов», знающих классические языки и математику и готовых в отъезд, на чердак и всюду.
— Ну
вот, я вас весь месяц и хотел об
этом спросить.
Вы удивительно успели постареть и подурнеть в
эти девять лет, уж простите
эту откровенность; впрочем, вам и тогда было уже лет тридцать семь, но я на вас даже загляделся: какие у вас были удивительные волосы, почти совсем черные, с глянцевитым блеском, без малейшей сединки; усы и бакены ювелирской отделки — иначе не умею выразиться; лицо матово-бледное, не такое болезненно бледное, как теперь, а
вот как теперь у дочери вашей, Анны Андреевны, которую я имел честь давеча видеть; горящие и темные глаза и сверкающие зубы, особенно когда вы смеялись.
Слезы-то восторга зачем? —
вот что мне было дико во все
эти девять лет потом припоминать!
А назавтра поутру, еще с восьми часов, вы изволили отправиться в Серпухов: вы тогда только что продали ваше тульское имение, для расплаты с кредиторами, но все-таки у вас оставался в руках аппетитный куш,
вот почему вы и в Москву тогда пожаловали, в которую не могли до того времени заглянуть, боясь кредиторов; и
вот один только
этот серпуховский грубиян, один из всех кредиторов, не соглашался взять половину долга вместо всего.
Татьяна Павловна на вопросы мои даже и не отвечала: «Нечего тебе, а
вот послезавтра отвезу тебя в пансион; приготовься, тетради свои возьми, книжки приведи в порядок, да приучайся сам в сундучке укладывать, не белоручкой расти вам, сударь», да то-то, да это-то, уж барабанили же вы мне, Татьяна Павловна, в
эти три дня!
Вот с самой
этой минуты, когда я сознал, что я, сверх того, что лакей, вдобавок, и трус, и началось настоящее, правильное мое развитие!
— О да, ты был значительно груб внизу, но… я тоже имею свои особые цели, которые и объясню тебе, хотя, впрочем, в приходе моем нет ничего необыкновенного; даже то, что внизу произошло, — тоже все в совершенном порядке вещей; но разъясни мне
вот что, ради Христа: там, внизу, то, что ты рассказывал и к чему так торжественно нас готовил и приступал, неужто
это все, что ты намерен был открыть или сообщить, и ничего больше у тебя не было?
— Я хотел долго рассказывать, но стыжусь, что и
это рассказал. Не все можно рассказать словами, иное лучше никогда не рассказывать. Я же
вот довольно сказал, да ведь вы же не поняли.
Лучше
вот что: если вы решились ко мне зайти и у меня просидеть четверть часа или полчаса (я все еще не знаю для чего, ну, положим, для спокойствия матери) — и, сверх того, с такой охотой со мной говорите, несмотря на то что произошло внизу, то расскажите уж мне лучше про моего отца —
вот про
этого Макара Иванова, странника.
Вот почему я и предпочел почти во всем замолчать, а не потому только, что
это легче, и, признаюсь, не раскаиваюсь.
— Именно
это и есть; ты преудачно определил в одном слове: «хоть и искренно чувствуешь, но все-таки представляешься»; ну,
вот так точно и было со мной: я хоть и представлялся, но рыдал совершенно искренно. Не спорю, что Макар Иванович мог бы принять
это плечо за усиление насмешки, если бы был остроумнее; но его честность помешала тогда его прозорливости. Не знаю только, жалел он меня тогда или нет; помнится, мне того тогда очень хотелось.
— Знаете, — прервал я его, — вы
вот и теперь, говоря
это, насмехаетесь. И вообще, все время, пока вы говорили со мной, весь
этот месяц, вы насмехались. Зачем вы всегда
это делали, когда говорили со мной?
Вот потому-то я и пустил прежде всего три тысячи,
это было инстинктивно, но я, к счастью, ошибся:
этот Макар Иванович был нечто совсем другое…
Потом, через два года, он по
этому письму стребовал с меня уже деньги судом и с процентами, так что меня опять удивил, тем более что буквально пошел сбирать на построение Божьего храма, и с тех пор
вот уже двадцать лет скитается.
прост и важен; я даже подивился моей бедной Софье, как
это она могла тогда предпочесть меня; тогда ему было пятьдесят, но все же он был такой молодец, а я перед ним такой вертун. Впрочем, помню, он уже и тогда был непозволительно сед, стало быть, таким же седым на ней и женился…
Вот разве
это повлияло.
Tiens, mon ami, [
Вот, друг мой (франц.).] вообрази, — продолжал он спускаясь, — а ведь я весь
этот месяц принимал тебя за добряка.
В
этом плане, несмотря на страстную решимость немедленно приступить к выполнению, я уже чувствовал, было чрезвычайно много нетвердого и неопределенного в самых важных пунктах;
вот почему почти всю ночь я был как в полусне, точно бредил, видел ужасно много снов и почти ни разу не заснул как следует.
Мне сто раз, среди
этого тумана, задавалась странная, но навязчивая греза: «А что, как разлетится
этот туман и уйдет кверху, не уйдет ли с ним вместе и весь
этот гнилой, склизлый город, подымется с туманом и исчезнет как дым, и останется прежнее финское болото, а посреди его, пожалуй, для красы, бронзовый всадник на жарко дышащем, загнанном коне?» Одним словом, не могу выразить моих впечатлений, потому что все
это фантазия, наконец, поэзия, а стало быть, вздор; тем не менее мне часто задавался и задается один уж совершенно бессмысленный вопрос: «
Вот они все кидаются и мечутся, а почем знать, может быть, все
это чей-нибудь сон, и ни одного-то человека здесь нет настоящего, истинного, ни одного поступка действительного?
— Да уж по тому одному не пойду, что согласись я теперь, что тогда пойду, так ты весь
этот срок апелляции таскаться начнешь ко мне каждый день. А главное, все
это вздор,
вот и все. И стану я из-за тебя мою карьеру ломать? И вдруг князь меня спросит: «Вас кто прислал?» — «Долгорукий». — «А какое дело Долгорукому до Версилова?» Так я должен ему твою родословную объяснять, что ли? Да ведь он расхохочется!
И главное, сам знал про
это; именно: стоило только отдать письмо самому Версилову из рук в руки, а что он там захочет, пусть так и делает:
вот решение.
Наверно,
этот Васин чрезвычайно вежлив с посетителем, но, наверно, каждый жест его говорит посетителю: «
Вот я посижу с тобою часика полтора, а потом, когда ты уйдешь, займусь уже делом».
Версилов — ведь
это «бабий пророк-с» —
вот как его молодой князь Сокольский тогда при мне красиво обозначил.
Он видимо любовался на мой раскрытый от удивления рот. Никогда и ничего не слыхивал я до сих пор про грудного ребенка. И
вот в
этот миг вдруг хлопнула дверь у соседок и кто-то быстро вошел в их комнату.
— Эх, ce petit espion. Во-первых, вовсе и не espion, потому что
это я, я его настояла к князю поместить, а то он в Москве помешался бы или помер с голоду, —
вот как его аттестовали оттуда; и главное,
этот грубый мальчишка даже совсем дурачок, где ему быть шпионом?
— Ах, милая, напротив,
это, говорят, доброе и рассудительное существо, ее покойник выше всех своих племянниц ценил. Правда, я ее не так знаю, но — вы бы ее обольстили, моя красавица! Ведь победить вам ничего не стоит, ведь я же старуха —
вот влюблена же в вас и сейчас вас целовать примусь… Ну что бы стоило вам ее обольстить!
— Если он прав, то я буду виноват,
вот и все, а вас я не меньше люблю. Отчего ты так покраснела, сестра? Ну
вот еще пуще теперь! Ну хорошо, а все-таки я
этого князька на дуэль вызову за пощечину Версилову в Эмсе. Если Версилов был прав с Ахмаковой, так тем паче.
Спит
это она однажды днем, проснулась, открыла глаза, смотрит на меня; я сижу на сундуке, тоже смотрю на нее; встала она молча, подошла ко мне, обняла меня крепко-крепко, и
вот тут мы обе не утерпели и заплакали, сидим и плачем и друг дружку из рук не выпускаем.