Неточные совпадения
Повторю, очень трудно писать по-русски: я
вот исписал целых три страницы о том, как я злился всю жизнь за фамилию, а между тем читатель наверно уж вывел,
что злюсь-то я именно за то,
что я не князь, а просто Долгорукий. Объясняться еще раз и оправдываться было бы для меня унизительно.
Вот она-то не только не отклонила супружеские наклонности мрачного Макара Долгорукого (говорили,
что он был тогда мрачен), но, напротив, для чего-то в высшей степени их поощрила.
Вот для
чего я спрашиваю, а не из разврата.
Вот почему и случилось,
что до двадцатого года я почти не видал моей матери, кроме двух-трех случаев мельком.
К тому же Версилов мог думать (если только удостоивал обо мне думать),
что вот едет маленький мальчик, отставной гимназист, подросток, и удивляется на весь свет.
Я сказал уже выше,
что этот Версилов прожил в свою жизнь три наследства, и
вот его опять выручало наследство!
Мысль,
что Версилов даже и это пренебрег мне сообщить, чрезвычайно поразила меня. «Стало быть, не сказал и матери, может, никому, — представилось мне тотчас же, —
вот характер!»
— Ничего этого я не заметил,
вот уж месяц с ним живу, — отвечал я, вслушиваясь с нетерпеньем. Мне ужасно было досадно,
что он не оправился и мямлил так бессвязно.
И
вот, против всех ожиданий, Версилова, пожав князю руку и обменявшись с ним какими-то веселыми светскими словечками, необыкновенно любопытно посмотрела на меня и, видя,
что я на нее тоже смотрю, вдруг мне с улыбкою поклонилась. Правда, она только
что вошла и поклонилась как вошедшая, но улыбка была до того добрая,
что, видимо, была преднамеренная. И, помню, я испытал необыкновенно приятное ощущение.
— Так вы не знали? — удивилась Версилова. — Olympe! князь не знал,
что Катерина Николаевна сегодня будет. Мы к ней и ехали, мы думали, она уже с утренним поездом и давно дома. Сейчас только съехались у крыльца: она прямо с дороги и сказала нам пройти к вам, а сама сейчас придет… Да
вот и она!
Я же
вот люблю моего врага: мне, например, ужасно нравится,
что она так прекрасна.
Вот как бы я перевел тогдашние мысли и радость мою, и многое из того,
что я чувствовал. Прибавлю только,
что здесь, в сейчас написанном, вышло легкомысленнее: на деле я был глубже и стыдливее. Может, я и теперь про себя стыдливее,
чем в словах и делах моих; дай-то Бог!
Из всего выходит вопрос, который Крафт понимать не может, и
вот этим и надо заняться, то есть непониманием Крафта, потому
что это феномен.
— О, я знаю,
что мне надо быть очень молчаливым с людьми. Самый подлый из всех развратов — это вешаться на шею; я сейчас это им сказал, и
вот я и вам вешаюсь! Но ведь есть разница, есть? Если вы поняли эту разницу, если способны были понять, то я благословлю эту минуту!
— Пусть я буду виноват перед собой… Я люблю быть виновным перед собой… Крафт, простите,
что я у вас вру. Скажите, неужели вы тоже в этом кружке? Я
вот об
чем хотел спросить.
Итак,
вот документ, и я очень рад,
что могу его наконец передать.
— В Америку! К себе, к одному себе!
Вот в
чем вся «моя идея», Крафт! — сказал я восторженно.
— Если б у меня был револьвер, я бы прятал его куда-нибудь под замок. Знаете, ей-Богу, соблазнительно! Я, может быть, и не верю в эпидемию самоубийств, но если торчит
вот это перед глазами — право, есть минуты,
что и соблазнит.
Итак,
вот человек, по котором столько лет билось мое сердце! И
чего я ждал от Крафта, каких это новых сообщений?
Итак,
что же останавливало меня, на
чем я завяз? —
вот вопрос.
Зачем они не подходят прямо и откровенно и к
чему я непременно сам и первый обязан к ним лезть? —
вот о
чем я себя спрашивал.
Да, я жаждал могущества всю мою жизнь, могущества и уединения. Я мечтал о том даже в таких еще летах, когда уж решительно всякий засмеялся бы мне в глаза, если б разобрал,
что у меня под черепом.
Вот почему я так полюбил тайну. Да, я мечтал изо всех сил и до того,
что мне некогда было разговаривать; из этого вывели,
что я нелюдим, а из рассеянности моей делали еще сквернее выводы на мой счет, но розовые щеки мои доказывали противное.
Мне нравилось ужасно представлять себе существо, именно бесталанное и серединное, стоящее перед миром и говорящее ему с улыбкой: вы Галилеи и Коперники, Карлы Великие и Наполеоны, вы Пушкины и Шекспиры, вы фельдмаршалы и гофмаршалы, а
вот я — бездарность и незаконность, и все-таки выше вас, потому
что вы сами этому подчинились.
Я пришел на бульвар, и
вот какой штуке он меня научил: мы ходили с ним вдвоем по всем бульварам и чуть попозже замечали идущую женщину из порядочных, но так,
что кругом близко не было публики, как тотчас же приставали к ней.
— Так не сказал же и вам, мама! — воскликнул я. — Каков человечек!
Вот образец его равнодушия и высокомерия;
что я говорил сейчас?
Ты приехал к нам из Москвы с тем, чтобы тотчас же взбунтоваться, —
вот пока
что нам известно о целях твоего прибытия.
—
Вот она разгадка: ты обиделся,
что я мог забыть, где ты рос!
А назавтра поутру, еще с восьми часов, вы изволили отправиться в Серпухов: вы тогда только
что продали ваше тульское имение, для расплаты с кредиторами, но все-таки у вас оставался в руках аппетитный куш,
вот почему вы и в Москву тогда пожаловали, в которую не могли до того времени заглянуть, боясь кредиторов; и
вот один только этот серпуховский грубиян, один из всех кредиторов, не соглашался взять половину долга вместо всего.
Главное,
что мы не расстанемся —
вот в
чем было главное!
Вот с самой этой минуты, когда я сознал,
что я, сверх того,
что лакей, вдобавок, и трус, и началось настоящее, правильное мое развитие!
— А
вот с этой-то самой минуты я тебя теперь навек раскусила! — вскочила вдруг с места Татьяна Павловна, и так даже неожиданно,
что я совсем и не приготовился, — да ты, мало того,
что тогда был лакеем, ты и теперь лакей, лакейская душа у тебя!
— Я хотел долго рассказывать, но стыжусь,
что и это рассказал. Не все можно рассказать словами, иное лучше никогда не рассказывать. Я же
вот довольно сказал, да ведь вы же не поняли.
Вот почему я и предпочел почти во всем замолчать, а не потому только,
что это легче, и, признаюсь, не раскаиваюсь.
— Почему нет? Я
вот только не верю тому,
что вы сами-то в ее ум верите в самом деле, и не притворяясь.
— Именно это и есть; ты преудачно определил в одном слове: «хоть и искренно чувствуешь, но все-таки представляешься»; ну,
вот так точно и было со мной: я хоть и представлялся, но рыдал совершенно искренно. Не спорю,
что Макар Иванович мог бы принять это плечо за усиление насмешки, если бы был остроумнее; но его честность помешала тогда его прозорливости. Не знаю только, жалел он меня тогда или нет; помнится, мне того тогда очень хотелось.
Потом, через два года, он по этому письму стребовал с меня уже деньги судом и с процентами, так
что меня опять удивил, тем более
что буквально пошел сбирать на построение Божьего храма, и с тех пор
вот уже двадцать лет скитается.
— То есть ты подозреваешь,
что я пришел склонять тебя остаться у князя, имея в том свои выгоды. Но, друг мой, уж не думаешь ли ты,
что я из Москвы тебя выписал, имея в виду какую-нибудь свою выгоду? О, как ты мнителен! Я, напротив, желая тебе же во всем добра. И даже
вот теперь, когда так поправились и мои средства, я бы желал, чтобы ты, хоть иногда, позволял мне с матерью помогать тебе.
Мне сто раз, среди этого тумана, задавалась странная, но навязчивая греза: «А
что, как разлетится этот туман и уйдет кверху, не уйдет ли с ним вместе и весь этот гнилой, склизлый город, подымется с туманом и исчезнет как дым, и останется прежнее финское болото, а посреди его, пожалуй, для красы, бронзовый всадник на жарко дышащем, загнанном коне?» Одним словом, не могу выразить моих впечатлений, потому
что все это фантазия, наконец, поэзия, а стало быть, вздор; тем не менее мне часто задавался и задается один уж совершенно бессмысленный вопрос: «
Вот они все кидаются и мечутся, а почем знать, может быть, все это чей-нибудь сон, и ни одного-то человека здесь нет настоящего, истинного, ни одного поступка действительного?
Вот для
чего, дескать, я пришел.
— Да уж по тому одному не пойду,
что согласись я теперь,
что тогда пойду, так ты весь этот срок апелляции таскаться начнешь ко мне каждый день. А главное, все это вздор,
вот и все. И стану я из-за тебя мою карьеру ломать? И вдруг князь меня спросит: «Вас кто прислал?» — «Долгорукий». — «А какое дело Долгорукому до Версилова?» Так я должен ему твою родословную объяснять,
что ли? Да ведь он расхохочется!
И главное, сам знал про это; именно: стоило только отдать письмо самому Версилову из рук в руки, а
что он там захочет, пусть так и делает:
вот решение.
— Эх, ce petit espion. Во-первых, вовсе и не espion, потому
что это я, я его настояла к князю поместить, а то он в Москве помешался бы или помер с голоду, —
вот как его аттестовали оттуда; и главное, этот грубый мальчишка даже совсем дурачок, где ему быть шпионом?
— Ах, милая, напротив, это, говорят, доброе и рассудительное существо, ее покойник выше всех своих племянниц ценил. Правда, я ее не так знаю, но — вы бы ее обольстили, моя красавица! Ведь победить вам ничего не стоит, ведь я же старуха —
вот влюблена же в вас и сейчас вас целовать примусь… Ну
что бы стоило вам ее обольстить!
— Дайте ему в щеку! Дайте ему в щеку! — прокричала Татьяна Павловна, а так как Катерина Николаевна хоть и смотрела на меня (я помню все до черточки), не сводя глаз, но не двигалась с места, то Татьяна Павловна, еще мгновение, и наверно бы сама исполнила свой совет, так
что я невольно поднял руку, чтоб защитить лицо;
вот из-за этого-то движения ей и показалось,
что я сам замахиваюсь.
—
Вот это письмо, — ответил я. — Объяснять считаю ненужным: оно идет от Крафта, а тому досталось от покойного Андроникова. По содержанию узнаете. Прибавлю,
что никто в целом мире не знает теперь об этом письме, кроме меня, потому
что Крафт, передав мне вчера это письмо, только
что я вышел от него, застрелился…
—
Вот мама посылает тебе твои шестьдесят рублей и опять просит извинить ее за то,
что сказала про них Андрею Петровичу, да еще двадцать рублей. Ты дал вчера за содержание свое пятьдесят; мама говорит,
что больше тридцати с тебя никак нельзя взять, потому
что пятидесяти на тебя не вышло, и двадцать рублей посылает сдачи.
Оказывается,
что все,
что говорили вчера у Дергачева о нем, справедливо: после него осталась
вот этакая тетрадь ученых выводов о том,
что русские — порода людей второстепенная, на основании френологии, краниологии и даже математики, и
что, стало быть, в качестве русского совсем не стоит жить.
С особенным интересом выслушал Васин,
что Стебельков предполагал необходимым поговорить насчет соседок с хозяйкой и
что повторил два раза: «
Вот увидите,
вот увидите!»
Всего более волновало меня мое собственное положение,
что вот уже я «порвал», и чемодан мой со мной, и я не дома, и начал совсем все новое.
А
что, если и в самом деле начнут за мною бегать…» И
вот мне начало припоминаться до последней черточки и с нарастающим удовольствием, как я стоял давеча перед Катериной Николаевной и как ее дерзкие, но удивленные ужасно глаза смотрели на меня в упор.