Неточные совпадения
— Егор! — начал снова помещик, — воротись ко
мне;
я все позабуду, все тебе прощу. Слушай: ты будешь первым из моих музыкантов;
я положу тебе не в пример
другим жалованье…
— Нет, он сам мало знал, а учил хорошо.
Я сам выучился; он только показывал, — и легче, чтоб у
меня рука отсохла, чем эта наука.
Я теперь сам не знаю, чего хочу. Вот спросите, сударь: «Егорка! чего ты хочешь? все могу тебе дать», — а
я, сударь, ведь ни слова вам в ответ не скажу, затем что сам не знаю, чего хочу. Нет, уж вы лучше, сударь, оставьте
меня, в
другой раз говорю. Уж
я что-нибудь такое над собой сделаю, чтоб
меня куда-нибудь подальше спровадили, да и дело с концом!
«Отчего, — думала
я, — отчего
я вижу
других людей, как-то и с виду непохожих на моих родителей? отчего
я замечала смех на
других лицах и отчего
меня тут же поражало то, что в нашем углу никогда не смеются, никогда не радуются?» Какая сила, какая причина заставила
меня, девятилетнего ребенка, так прилежно осматриваться и вслушиваться в каждое слово тех людей, которых
мне случалось встречать или на нашей лестнице, или на улице, когда
я по вечеру, прикрыв свои лохмотья старой матушкиной кацавейкой, шла в лавочку с медными деньгами купить на несколько грошей сахару, чаю или хлеба?
Когда же он хотел перенести
меня на
другую сторону улицы, ближе к дому, то, не знаю отчего, вдруг начала
я плакать, обнимать его и проситься скорее наверх, к матушке.
И вот когда
я проснулась на
другой день, первою мыслию, первою заботою моею был дом с красными занавесами.
Несколько матушкиных слов дало
мне об этом понятие, и
я с каким-то удивлением узнала, что батюшка артист (это слово
я удержала в памяти), что батюшка человек с талантом; в моем воображении тотчас же сложилось понятие, что артист какой-то особенный человек, непохожий на
других людей.
Но мы как-то чуждались
друг друга, и не помню, чтоб
я хоть раз приласкалась к ней.
Приглядываясь к ним обоим,
я поняла вполне их взаимные отношения
друг к
другу:
я поняла эту глухую, вечную вражду их, поняла все это горе и весь этот чад беспорядочной жизни, которая угнездилась в нашем углу, — конечно, поняла без причин и следствий, поняла настолько, насколько понять могла.
Наконец, на
другой день, отец действительно начал учить
меня.
В этой драме толковалось о несчастиях одного великого художника, какого-то Дженаро или Джакобо, который на одной странице кричал: «
Я не признан!», а на
другой: «
Я признан!», или: «
Я бесталантен!», и потом, через несколько строк: «
Я с талантом!» Все оканчивалось очень плачевно.
На
другой день поутру
мне стало легче.
— Папочка! папочка! — закричала
я, бросаясь на колени и умоляя его, — папочка! не могу! нельзя! Маме нужно чай кушать… Нельзя у мамы брать, никак нельзя!
Я другой раз унесу…
Я ведь понимала, что, видно, была ужасная крайность, которая заставила его решиться
другой раз натолкнуть
меня на порок и пожертвовать, таким образом, моим бедным, беззащитным детством, рискнуть еще раз поколебать мою неустоявшую совесть.
Но, боже мой! бесчувственным, угрожающим жестом он приказывал
мне молчать, будто
я могла бояться чьей-нибудь
другой угрозы в эту минуту.
Я обернулась и увидела, что он уже сбежал с
другой стороны и бежит от
меня, оставив
меня одну, покидая
меня в эту минуту!
Его лицо
я полюбила более всех
других.
Я посмотрела на них в недоумении и никак не могла взять в толк, зачем они тут сидят, молчат и только смотрят
друг на
друга, а ничего не делают.
К тому же была
другая причина, по которой
я убегала сверху.
Это была образная. Были сумерки. Лампады ярко сверкали своими огнями на золотых ризах и драгоценных каменьях образов. Из-под блестящих окладов тускло выглядывали лики святых. Все здесь так не походило на
другие комнаты, так было таинственно и угрюмо, что
я была поражена, и какой-то испуг овладел моим сердцем. К тому же
я была так болезненно настроена! Князь торопливо поставил
меня на колени перед образом божией матери и сам стал возле
меня…
Ни в
другой, ни в третьей комнате
я не встретила ни души.
Открыв глаза,
я хотела увериться, жадно смотрела в толпу, — нет, это были
другие люди,
другие лица…
А наяву, когда ее не было,
я сочиняла целые разговоры с ней, была ее
другом, шалила, проказила, плакала вместе с ней, когда нас журили за что-нибудь, — одним словом, мечтала об ней, как влюбленная.
Другой раз она вдруг влетела ко
мне, тоже не в урочный час, после обеда; черные локоны ее были словно вихрем разметаны, щечки горели как пурпур, глаза сверкали; значит, что она уже бегала и прыгала час или два.
— Ну, хорошо! Ты не скажешь на
других,
я тебя знаю. Что ж дальше?
Один раз
я украдкою взяла у ней платок, в
другой раз ленточку, которую она вплетала в волосы, и по целым ночам целовала их, обливаясь слезами.
Мало-помалу
я заметила, — так как
я уже не спускала с нее глаз целый месяц, — что Катя становится со дня на день задумчивее; характер ее стал терять свою ровность: иногда целый день не слышишь ее шума,
другой раз подымается такой гам, какого еще никогда не было.
Словом, маленький роман разрешался и приходил к концу. На третий день после возвращения Кати к нам наверх
я заметила, что она все утро глядит на
меня такими чудными глазками, такими долгими взглядами… Несколько раз
я встречала эти взгляды, и каждый раз мы обе краснели и потуплялись, как будто стыдились
друг друга. Наконец княжна засмеялась и пошла от
меня прочь. Ударило три часа, и нас стали одевать для прогулки. Вдруг Катя подошла ко
мне.
Но мигом она вскочила с места и, вся раскрасневшись, вся в слезах, бросилась
мне на шею. Щеки ее были влажны, губки вспухли, как вишенки, локоны рассыпались в беспорядке. Она целовала
меня как безумная, целовала
мне лицо, глаза, губы, шею, руки; она рыдала как в истерике;
я крепко прижалась к ней, и мы сладко, радостно обнялись, как
друзья, как любовники, которые свиделись после долгой разлуки. Сердце Кати билось так сильно, что
я слышала каждый удар.
— Пойдем ко
мне, ложись ко
мне! — заговорила она, подняв
меня с постели. Мгновенье спустя
я была в ее постели, мы обнялись и жадно прижались
друг к
другу. Княжна зацеловала
меня в пух.
Катя выдумала, что мы будем так жить: она
мне будет один день приказывать, а
я все исполнять, а
другой день наоборот —
я приказывать, а она беспрекословно слушаться; а потом мы обе будем поровну
друг другу приказывать; а там кто-нибудь нарочно не послушается, так мы сначала поссоримся, так, для виду, а потом как-нибудь поскорее помиримся.
Весь день мы не знали, что делать
друг с
другом от радости. Мы все прятались и бегали от всех, более всего опасаясь чужого глаза. Наконец
я начала ей свою историю. Катя потрясена была до слез моим рассказом.
— Ух, злые! Знаешь, Неточка,
я сама видела, как один мальчик
другого на улице бил. Завтра
я тихонько возьму Фальстафкину плетку, и уж если один встретится такой,
я его так прибью, так прибью!
— Это ненатурально, — сказала она. — Прежде они были так чужды
друг другу, и, признаюсь,
я этому радовалась. Как бы ни была мала эта сиротка, но
я ни за что не ручаюсь. Вы
меня понимаете? Она уже с молоком всосала свое воспитание, свои привычки и, может быть, правила. И не понимаю, что находит в ней князь?
Я тысячу раз предлагала отдать ее в пансион.
Князь благословлял
меня на долгую жизнь и на счастье и просил любить
другую дочь его.
И вот вечером
я вошла в
другую семью, в
другой дом, к новым людям, в
другой раз оторвав сердце от всего, что
мне стало так мило, что было уже для
меня родное.
Я приехала вся измученная, истерзанная от душевной тоски… Теперь начинается новая история.
Я прожила у моих воспитателей с лишком восемь лет и не помню, чтоб во все это время, кроме каких-нибудь нескольких раз, в доме был званый вечер, обед или как бы нибудь собрались родные,
друзья и знакомые.
Она была
мне мать, сестра,
друг, заменила
мне все на свете и взлелеяла мою юность.
Нередко обращалась она ко
мне с вопросом: так ли она слышала и так ли именно выразился Петр Александрович? — как будто ища какого-то
другого смысла в том, что он говорил, и только, может быть целый час спустя, совершенно ободрялась, как будто убедившись, что он совершенно доволен ею и что она напрасно тревожится.
В
другой раз
я замечала, что он вдруг как будто невольно спохватится, как будто опомнится; как будто он внезапно, через силу и против воли, вспомнит о чем-то тяжелом, ужасном, неизбежном; мигом снисходительная улыбка исчезает с лица его и глаза его вдруг устремляются на оторопевшую жену с таким состраданием, от которого
я вздрагивала, которое, как теперь сознаю, если б было ко
мне, то
я бы измучилась.
Я слушала из всех сил, воспламенялась вместе с
другими, смеялась или была растрогана, и тут-то узнала
я в подробности все то, что касалось до моего отца и до моего первого детства.
В
другое время
я впадала в равнодушие, в апатию, даже в досаду, и забывала свое любопытство, не находя ни на один вопрос разрешения.
Но в
другое время — и это было тяжелое, грустное время — она сама, как будто в каком-то отчаянии, судорожно обнимала
меня, как будто искала моего участия, как будто не могла выносить своего одиночества, как будто
я уж понимала ее, как будто мы страдали с ней вместе.
Мое внимание, мои чувства, сердце, голова — все разом, с напряженною силою, доходившею даже до энтузиазма, обратилось вдруг к
другой, совсем неожиданной деятельности, и
я сама, не заметив того, вся перенеслась в новый мир;
мне некогда было обернуться, осмотреться, одуматься;
я могла погибнуть, даже чувствовала это; но соблазн был сильнее страха, и
я пошла наудачу, закрывши глаза.
Но читать
я не могла; у
меня была
другая забота:
мне сначала нужно было уладить прочно и окончательно свое обладание библиотекой, так чтоб никто того не знал и чтоб возможность иметь всякую книгу во всякое время осталась при
мне.
Раз затаившись
друг от
друга, мы уже потом никогда не сошлись, хотя, кажется
мне,
я любила ее с каждым днем еще более прежнего.
Немедленно послали за Б. В ожидании его мы наудачу раскрыли
другую музыку, которая
мне была знакомее, и начали новую арию.
На
другой же день к нам приехал итальянец Д., выслушал
меня, повторил мнение Б., своего приятеля, но тут же объявил, что
мне будет гораздо более пользы ходить учиться к нему, вместе с
другими его ученицами, что тут помогут развитию моего голоса и соревнование, и переимчивость, и богатство всех средств, которые будут у
меня под руками.
Потом, помню, приходили
другие минуты, с новыми, странными, доселе не испытанными
мною впечатлениями.
Он подал
мне письмо от князя и прибавил, что княжна тоже хотела писать ко
мне, до последней минуты уверяла, что письмо будет непременно написано, но отпустила его с пустыми руками и с просьбою передать
мне, что писать ей ко
мне решительно нечего, что в письме ничего не напишешь, что она испортила целых пять листов и потом изорвала всё в клочки, что, наконец, нужно вновь подружиться, чтоб писать
друг к
другу.
Когда же
я проснулась наутро, первою мыслью моею было, что весь вчерашний вечер — чистый призрак, мираж, что мы только мистифировали
друг друга, заторопились, дали вид целого приключения пустякам и что все произошло от неопытности, от непривычки нашей принимать внешние впечатления.