Неточные совпадения
Да
так всегда
и бывает в действительности.
В 1860 г. по совету писателя его старший брат М. М. Достоевский перевел этот роман на русский язык.] употребил почти
такой же прием,
и хоть
и не вывел стенографа, но допустил еще большую неправдоподобность, предположив, что приговоренный к казни может (
и имеет право) вести записки не только в последний день свой, но даже в последний час
и буквально последнюю минуту.
Была она
такая тоненькая, белокуренькая, средневысокого роста; со мной всегда мешковата, как будто конфузилась (я думаю,
и со всеми чужими была
такая же, а я, разумеется, ей был всё равно, что тот, что другой, то есть если брать как не закладчика, а как человека).
Да, помню
и еще впечатление, то есть, если хотите, самое главное впечатление, синтез всего: именно что ужасно молода,
так молода, что точно четырнадцать лет.
Я же у ней принял однажды камей (
так, дрянненький) —
и, осмыслив, потом удивился: я, кроме золота
и серебра, тоже ничего не принимаю, а ей допустил камей.
Однако же, выдавая ей два рубля, я не удержался
и сказал как бы с некоторым раздражением: «Я ведь это только для вас, а
такую вещь у вас Мозер не примет».
Разумеется, всё это прибавлялось к публикации в разные приемы, а под конец, когда к отчаянию подошло,
так даже
и «без жалованья, из хлеба».
Так и есть, на третий день приходит,
такая бледненькая, взволнованная, — я понял, что у ней что-то вышло дома,
и действительно вышло.
— Не презирайте никого, я сам был в этих тисках, да еще похуже-с,
и если теперь вы видите меня за
таким занятием… то ведь это после всего, что я вынес…
— То есть не читали вовсе. Надо прочесть. А впрочем, я вижу опять на ваших губах насмешливую складку. Пожалуйста, не предположите во мне
так мало вкуса, что я, чтобы закрасить мою роль закладчика, захотел отрекомендоваться вам Мефистофелем. Закладчик закладчиком
и останется. Знаем-с.
И еще хочу прибавить, что когда эта молодежь, эта милая молодежь, захочет что-нибудь
такое умное
и проникнутое, то вдруг слишком искренно
и наивно покажет лицом, что «вот, дескать, я говорю тебе теперь умное
и проникнутое», —
и не то чтоб из тщеславия, как наш брат, а
так и видишь, что она сама ужасно ценит всё это,
и верует,
и уважает,
и думает, что
и вы всё это точно
так же, как она, уважаете.
Эта подноготная была
так ужасна, что я
и не понимаю, как еще можно было смеяться, как она давеча,
и любопытствовать о словах Мефистофеля, сама будучи под
таким ужасом.
Я являлся как бы из высшего мира: всё же отставной штабс-капитан блестящего полка, родовой дворянин, независим
и проч., а что касса ссуд, то тетки на это только с уважением могли смотреть, У теток три года была в рабстве, но все-таки где-то экзамен выдержала, — успела выдержать, урвалась выдержать, из-под поденной безжалостной работы, — а это значило же что-нибудь в стремлении к высшему
и благородному с ее стороны!
Я прибавил,
и тоже как можно вскользь, что если я
и взял
такое занятие, то есть держу эту кассу, то имею одну лишь цель, есть, дескать,
такое одно обстоятельство…
Но ведь я имел право
так говорить: я действительно имел
такую цель
и такое обстоятельство.
Так что я это даже словами выразил, не удержался,
и вышло, может быть, глупо, потому что заметил беглую складку в лице.
Так задумалась,
так задумалась, что я уже спросил было: «Ну что ж?» —
и даже не удержался, с этаким шиком спросил: «Ну что же-с?» — с словоерсом.
И такое у ней было серьезное личико,
такое — что уж тогда бы я мог прочесть! А я-то обижался: «Неужели, думаю, она между мной
и купцом выбирает?» О, тогда я еще не понимал! Я ничего, ничего еще тогда не понимал! До сегодня не понимал! Помню, Лукерья выбежала за мною вслед, когда я уже уходил, остановила на дороге
и сказала впопыхах: «Бог вам заплатит, сударь, что нашу барышню милую берете, только вы ей это не говорите, она гордая».
Знаете, ведь у ней, когда она тогда у ворот стояла задумавшись, чтоб сказать мне «да», а я удивлялся, знаете ли, что у ней могла быть даже
такая мысль: «Если уж несчастье
и там
и тут,
так не лучше ли прямо самое худшее выбрать, то есть толстого лавочника, пусть поскорей убьет пьяный до смерти!» А? Как вы думаете, могла быть
такая мысль?
Во-первых, строгость, —
так под строгостью
и в дом ее ввел.
И так налег, что она всё больше
и больше начала умолкать.
Видите ли: молодежь великодушна, то есть хорошая молодежь, великодушна
и порывиста, но мало терпимости, чуть что не
так —
и презрение.
Вот именно потому, что я не половинщик в счастье, я всего захотел, — именно потому я
и вынужден был
так поступить тогда: «Дескать, сама догадайся
и оцени!» Потому что, согласитесь, ведь если б я сам начал ей объяснять
и подсказывать, вилять
и уважения просить, —
так ведь я всё равно что просил бы милостыни…
То есть ссор не было, опять-таки, но было молчание
и —
и всё больше
и больше дерзкий вид с ее стороны.
Ну как, например, выйдя из
такой грязи
и нищеты, после мытья-то полов, начать вдруг фыркать на нашу бедность!
Видите-с: была не бедность, а была экономия, а в чем надо —
так и роскошь, в белье, например, в чистоте.
Что ж
такое, что там в зале лежит: истина есть истина,
и тут сам Милль [Милль Джон-Стюарт (1806–1879) — английский философ-утилитарист; автор популярных в XIX в. сочинений по логике
и по женскому вопросу («Подчиненность женщины», 1869).] ничего не поделает!
А главное ведь в том, что тут
и злодейств никаких
таких не было, которым бы ей пришлось подыскивать оправдания.
Это смешно, а между тем ведь это
так и было.
Так оно
и было, не лгал, не лгал!
Она вдруг вскочила, вдруг вся затряслась
и — что бы вы думали — вдруг затопала на меня ногами; это был зверь, это был припадок, это был зверь в припадке. Я оцепенел от изумления;
такой выходки я никогда не ожидал. Но не потерялся, я даже не сделал движения
и опять прежним спокойным голосом прямо объявил, что с сих пор лишаю ее участия в моих занятиях. Она захохотала мне в лицо
и вышла из квартиры.
Выслушали меня с любопытством
и мне же насмеялись в глаза: «
Так вам, говорят,
и надо».
Я тогда же подошел
и сказал ему, чтоб он не осмеливался ко мне приходить, вспомня наши отношения; но
и мысли об чем-нибудь
таком у меня в голове не было, а
так просто подумал, что нахал.
Эту картину я сокращу. Всего мне стоило это дело рублей до трехсот, но в двое суток устроено было
так, что я буду стоять в соседней комнате, за притворенными дверями,
и слышать первый rendez-vous [свидание (фр.).] наедине моей жены с Ефимовичем. В ожидании же, накануне, произошла у меня с ней одна краткая, но слишком знаменательная для меня сцена.
Оттого-то этакие
и выскакивают порой слишком уж не в мерку,
так что не веришь собственному наблюдающему уму.
— Да, они присудили как труса. Но я отказался от дуэли не как трус, а потому, что не захотел подчиниться их тираническому приговору
и вызывать на дуэль, когда не находил сам обиды. Знайте, — не удержался я тут, — что восстать действием против
такой тирании
и принять все последствия — значило выказать гораздо более мужества, чем в какой хотите дуэли.
Приехав с грубым приступом к делу
и не предполагая сопротивления, он вдруг
так и осел.
Повторяю, этот шут под конец совсем осовел
и сидел нахмурившись, едва отвечая,
так что я даже стал бояться, чтоб не рискнул оскорбить ее из низкого мщения.
Когда я, встретившись с ее взглядом
и ощутив револьвер у виска, вдруг закрыл опять глаза
и не шевельнулся, как глубоко спящий, — она решительно могла предположить, что я в самом деле сплю
и что ничего не видал, тем более, что совсем невероятно, увидав то, что я увидел, закрыть в
такое мгновение опять глаза.
Но она все-таки могла угадать
и правду, — это-то
и блеснуло в уме моем вдруг, всё в то же мгновение.
В
таком случае (почувствовалось мне), если она угадала правду
и знает, что я не сплю, то я уже раздавил ее моею готовностью принять смерть,
и у ней теперь может дрогнуть рука.
Но вы зададите опять вопрос: зачем же ее не спас от злодейства? О, я тысячу раз задавал себе потом этот вопрос — каждый раз, когда, с холодом в спине, припоминал ту секунду. Но душа моя была тогда в мрачном отчаянии: я погибал, я сам погибал,
так кого ж бы я мог спасти?
И почем вы знаете, хотел ли бы еще я тогда кого спасти? Почем знать, что я тогда мог чувствовать?
Да
так и надо, это по природе, а то силы бы не вынесли…
Таким образом мы
и молчали, но я каждую минуту приготовлялся про себя к будущему.
Вот
так и прошла вся зима.
Правда, меня не любили товарищи за тяжелый характер
и, может быть, за смешной характер, хотя часто бывает ведь
так, что возвышенное для вас, сокровенное
и чтимое вами в то же время смешит почему-то толпу ваших товарищей.
Между тем офицеры начали находить, что дело было не личное, а касалось
и полка, а
так как офицеров нашего полка тут был только я, то тем
и доказал всем бывшим в буфете офицерам
и публике, что в полку нашем могут быть офицеры не столь щекотливые насчет чести своей
и полка.
Я этого не захотел
и так как был раздражен, то отказался с гордостью.
Итак — стыд
так стыд, позор
так позор, падение
так падение,
и чем хуже, тем лучше, — вот что я выбрал.
И мог ли я что-нибудь объяснить
так сразу этой шестнадцатилетней
и предубежденной?