Неточные совпадения
— По-ку-рить? — с презрительным недоумением вскинул на него глаза камердинер, как бы все еще не
веря ушам, — покурить? Нет, здесь вам нельзя покурить, а к
тому же вам стыдно и в мыслях это содержать. Хе… чудно-с!
Я до
того этому
верю, что прямо вам скажу мое мнение.
Зато другому слуху он невольно
верил и боялся его до кошмара: он слышал за верное, что Настасья Филипповна будто бы в высшей степени знает, что Ганя женится только на деньгах, что у Гани душа черная, алчная, нетерпеливая, завистливая и необъятно, непропорционально ни с чем самолюбивая; что Ганя хотя и действительно страстно добивался победы над Настасьей Филипповной прежде, но когда оба друга решились эксплуатировать эту страсть, начинавшуюся с обеих сторон, в свою пользу, и купить Ганю продажей ему Настасьи Филипповны в законные жены,
то он возненавидел ее как свой кошмар.
— Ты всё еще сомневаешься и не
веришь мне; не беспокойся, не будет ни слез, ни просьб, как прежде, с моей стороны по крайней мере. Всё мое желание в
том, чтобы ты был счастлив, и ты это знаешь; я судьбе покорилась, но мое сердце будет всегда с тобой, останемся ли мы вместе, или разойдемся. Разумеется, я отвечаю только за себя; ты не можешь
того же требовать от сестры…
— А весь покраснел и страдает. Ну, да ничего, ничего, не буду смеяться; до свиданья. А знаете, ведь она женщина добродетельная, — можете вы этому
верить? Вы думаете, она живет с
тем, с Тоцким? Ни-ни! И давно уже. А заметили вы, что она сама ужасно неловка и давеча в иные секунды конфузилась? Право. Вот этакие-то и любят властвовать. Ну, прощайте!
А между
тем… гм… вы, кажется, не
верите…
Я сперва думал, что он зарежет меня, как узнает, даже уж приготовился встретить, но случилось
то, чему бы я даже и не
поверил: в обморок, к вечеру бред, и к утру горячка; рыдает как ребенок, в конвульсиях.
— А князь для меня
то, что я в него в первого, во всю мою жизнь, как в истинно преданного человека
поверила. Он в меня с одного взгляда
поверил, и я ему
верю.
А
веришь иль нет, я, года четыре
тому назад, временем думала, не выйти ли мне уж и впрямь за моего Афанасия Ивановича?
— Вы, кажется, сказали, князь, что письмо к вам от Салазкина? — спросил Птицын. — Это очень известный в своем кругу человек; это очень известный ходок по делам, и если действительно он вас уведомляет,
то вполне можете
верить. К счастию, я руку знаю, потому что недавно дело имел… Если бы вы дали мне взглянуть, может быть, мог бы вам что-нибудь и сказать.
— Да перестань, пьяный ты человек!
Верите ли, князь, теперь он вздумал адвокатством заниматься, по судебным искам ходить; в красноречие пустился и всё высоким слогом с детьми дома говорит. Пред мировыми судьями пять дней
тому назад говорил. И кого же взялся защищать: не старуху, которая его умоляла, просила, и которую подлец ростовщик ограбил, пятьсот рублей у ней, всё ее достояние, себе присвоил, а этого же самого ростовщика, Зайдлера какого-то, жида, за
то, что пятьдесят рублей обещал ему дать…
И
верите ли: каждое утро он нам здесь эту же речь пересказывает, точь-в-точь, как там ее говорил; пятый раз сегодня; вот пред самым вашим приходом читал, до
того понравилось.
— Изложение дела. Я его племянник, это он не солгал, хоть и всё лжет. Я курса не кончил, но кончить хочу и на своем настою, потому что у меня есть характер. А покамест, чтобы существовать, место одно беру в двадцать пять рублей на железной дороге. Сознаюсь, кроме
того, что он мне раза два-три уже помог. У меня было двадцать рублей, и я их проиграл. Ну,
верите ли, князь, я был так подл, так низок, что я их проиграл!
— Когда я с тобой,
то ты мне
веришь, а когда меня нет,
то сейчас перестаешь
верить и опять подозреваешь. В батюшку ты! — дружески усмехнувшись и стараясь скрыть свое чувство, отвечал князь.
— Нет, я тебе
верю, да только ничего тут не понимаю. Вернее всего
то, что жалость твоя, пожалуй, еще пуще моей любви!
А по-настоящему, выздоровлению родного сына, если б он был, была бы, может быть, меньше рада, чем твоему; и если ты мне в этом не
поверишь,
то срам тебе, а не мне.
Довольно
того, что он ее выбрал и
поверил ее «чистой красоте», а затем уже преклонился пред нею навеки; в том-то и заслуга, что если б она потом хоть воровкой была,
то он все-таки должен был ей
верить и за ее чистую красоту копья ломать.
Ну, как вам это покажется, ведь
поверить невозможно после всего
того, что уже натворили!
Я еще не
верю, сам не
верю, уверяю вас; я еще сомневаюсь, потому что Гаврила Ардалионович не успел еще сообщить мне всех подробностей, но что Чебаров каналья,
то в этом уже нет теперь никакого сомнения!
— Если так,
то я был обманут, обманут, но не Чебаровым, а давно-давно; не хочу экспертов, не хочу свидания, я
верю, я отказываюсь… десять тысяч не согласен… прощайте…
Верите ли вы теперь благороднейшему лицу: в
тот самый момент, как я засыпал, искренно полный внутренних и, так сказать, внешних слез (потому что, наконец, я рыдал, я это помню!), пришла мне одна адская мысль: «А что, не занять ли у него в конце концов, после исповеди-то, денег?» Таким образом, я исповедь приготовил, так сказать, как бы какой-нибудь «фенезерф под слезами», с
тем, чтоб этими же слезами дорогу смягчить и чтобы вы, разластившись, мне сто пятьдесят рубликов отсчитали.
— Не сердись. Девка самовластная, сумасшедшая, избалованная, — полюбит, так непременно бранить вслух будет и в глаза издеваться; я точно такая же была. Только, пожалуйста, не торжествуй, голубчик, не твоя;
верить тому не хочу, и никогда не будет! Говорю для
того, чтобы ты теперь же и меры принял. Слушай, поклянись, что ты не женат на этой.
— Не
верю! Быть
того не может! С какою же целью?
Сомнения нет и в
том, что в обществе Лизавету Прокофьевну действительно почитали «чудачкой»; но при этом уважали ее бесспорно; а Лизавета Прокофьевна стала не
верить наконец и в
то, что ее уважают, — в чем и была вся беда.
— А вот что, батюшка, — разгорячилась Лизавета Прокофьевна, — мы вот все заметили, сидим здесь и хвалимся пред ним, а вот он сегодня письмо получил от одного из них, от самого-то главного, угреватого, помнишь, Александра? Он прощения в письме у него просит, хоть и по своему манеру, и извещает, что
того товарища бросил, который его поджигал-то тогда, — помнишь, Александра? — и что князю теперь больше
верит. Ну, а мы такого письма еще не получали, хоть нам и не учиться здесь нос-то пред ним подымать.
— В одно слово, если ты про эту. Меня тоже такая же идея посещала отчасти, и я засыпал спокойно. Но теперь я вижу, что тут думают правильнее, и не
верю помешательству. Женщина вздорная, положим, но при этом даже тонкая, не только не безумная. Сегодняшняя выходка насчет Капитона Алексеича это слишком доказывает. С ее стороны дело мошенническое,
то есть по крайней мере иезуитское, для особых целей.
Я, конечно, отказываюсь
верить, что Евгений Павлыч мог знать заранее про катастрофу,
то есть, что такого-то числа, в семь часов, и т. д.
Словам, проскочившим давеча у взволнованного генерала насчет
того, что она смеется над всеми, а над ним, над князем, в особенности, он
поверил вполне.
— Что вы пришли выпытать, в этом и сомнения нет, — засмеялся наконец и князь, — и даже, может быть, вы решили меня немножко и обмануть. Но ведь что ж, я вас не боюсь; притом же мне теперь как-то всё равно,
поверите ли? И… и… и так как я прежде всего убежден, что вы человек все-таки превосходный,
то ведь мы, пожалуй, и в самом деле кончим
тем, что дружески сойдемся. Вы мне очень понравились, Евгений Павлыч, вы… очень, очень порядочный, по-моему, человек!
Но странно, когда смотришь на этот труп измученного человека,
то рождается один особенный и любопытный вопрос: если такой точно труп (а он непременно должен был быть точно такой) видели все ученики его, его главные будущие апостолы, видели женщины, ходившие за ним и стоявшие у креста, все веровавшие в него и обожавшие его,
то каким образом могли они
поверить, смотря на такой труп, что этот мученик воскреснет?
Ни в болезни моей и никогда прежде я не видел еще ни разу ни одного привидения; но мне всегда казалось, еще когда я был мальчиком и даже теперь,
то есть недавно, что если я увижу хоть раз привидение,
то тут же на месте умру, даже несмотря на
то, что я ни в какие привидения не
верю.
Но
верьте,
верьте, простодушные люди, что и в этой благонравной строфе, в этом академическом благословении миру во французских стихах засело столько затаенной желчи, столько непримиримой, самоусладившейся в рифмах злобы, что даже сам поэт, может быть, попал впросак и принял эту злобу за слезы умиления, с
тем и помер; мир его праху!
— Ни-ни. Вы слишком добры, что еще заботитесь. Я слыхивал об этом, но никогда не видывал в натуре, как человек нарочно застреливается из-за
того, чтоб его похвалили, или со злости, что его не хвалят за это. Главное, этой откровенности слабосилия не
поверил бы! А вы все-таки прогоните его завтра.
— Если вы говорите, — начала она нетвердым голосом, — если вы сами
верите, что эта… ваша женщина… безумная,
то мне ведь дела нет до ее безумных фантазий… Прошу вас, Лев Николаич, взять эти три письма и бросить ей от меня! И если она, — вскричала вдруг Аглая, — если она осмелится еще раз мне прислать одну строчку,
то скажите ей, что я пожалуюсь отцу и что ее сведут в смирительный дом…
Но мечта эта была уже осуществлена, и всего удивительнее для него было
то, что, пока он читал эти письма, он сам почти
верил в возможность и даже в оправдание этой мечты.
— Любите, а так мучаете! Помилуйте, да уж
тем одним, что он так на вид положил вам пропажу, под стул да в сюртук, уж этим одним он вам прямо показывает, что не хочет с вами хитрить, а простодушно у вас прощения просит. Слышите: прощения просит! Он на деликатность чувств ваших, стало быть, надеется; стало быть,
верит в дружбу вашу к нему. А вы до такого унижения доводите такого… честнейшего человека!
Он понимал также, что старик вышел в упоении от своего успеха; но ему все-таки предчувствовалось, что это был один из
того разряда лгунов, которые хотя и лгут до сладострастия и даже до самозабвения, но и на самой высшей точке своего упоения все-таки подозревают про себя, что ведь им не
верят, да и не могут
верить.
Может быть, как прозорливая женщина, она предугадала
то, что должно было случиться в близком будущем; может быть, огорчившись из-за разлетевшейся дымом мечты (в которую и сама, по правде, не
верила), она, как человек, не могла отказать себе в удовольствии преувеличением беды подлить еще более яду в сердце брата, впрочем, искренно и сострадательно ею любимого.
Но только что блеснула эта мысль, разом у всех, как тотчас же все разом и стали на
том, что давно уже всё разглядели и всё это ясно предвидели; что всё ясно было еще с «бедного рыцаря», даже и раньше, только тогда еще не хотели
верить в такую нелепость.
— Вы не
поверите, — заключил он, — до какой степени они все там раздражительны, мелочны, эгоистичны, тщеславны, ординарны;
верите ли, что они взяли меня не иначе как с
тем условием, чтоб я как можно скорее помер, и вот, все в бешенстве, что я не помираю, и что мне, напротив, легче. Комедия! Бьюсь об заклад, что вы мне не
верите?
— Лучше быть несчастным, но знать, чем счастливым и жить… в дураках. Вы, кажется, нисколько не
верите, что с вами соперничают и… с
той стороны?
— Оставим до времени; к
тому же ведь нельзя и без благородства, с вашей-то стороны. Да, князь, вам нужно самому пальцем пощупать, чтоб опять не
поверить, ха-ха! А очень вы меня презираете теперь, как вы думаете?
(И без
того первым, хотя и бессознательным, желанием и влечением его, давеча и во весь день было — как-нибудь сделать так, чтобы не
поверить этому сну!)
Еще минута и, если уж так бы понадобилось,
то он, может быть, решился бы дружески вывести князя, под предлогом его болезни, что, может быть, и действительно было правда и чему очень
верил про себя Иван Федорович…
— Я не от вас ухожу, — продолжал он с беспрерывною одышкой и перхотой, — я, напротив, нашел нужным к вам прийти, и за делом… без чего не стал бы беспокоить. Я туда ухожу, и в этот раз, кажется, серьезно. Капут! Я не для сострадания,
поверьте… я уж и лег сегодня, с десяти часов, чтоб уж совсем не вставать до самого
того времени, да вот раздумал и встал еще раз, чтобы к вам идти… стало быть, надо.
Аглая Ивановна вспыхнула и,
верьте не
верьте, немножко даже потерялась, оттого ли, что я тут был, или просто увидав Гаврилу Ардалионовича, потому что уж ведь слишком хорош, но только вся вспыхнула и дело кончила в одну секунду, очень смешно: привстала, ответила на поклон Гаврилы Ардалионовича, на заигрывающую улыбку Варвары Ардалионовны и вдруг отрезала: «Я только затем, чтобы вам выразить лично мое удовольствие за ваши искренние и дружелюбные чувства, и если буду в них нуждаться,
то,
поверьте…».
Аглая остановилась на мгновение, как бы пораженная, как бы самой себе не
веря, что она могла выговорить такое слово; но в
то же время почти беспредельная гордость засверкала в ее взгляде; казалось, ей теперь было уже всё равно, хотя бы даже «эта женщина» засмеялась сейчас над вырвавшимся у нее признанием.
Да будь же ты проклят после
того за
то, что я в тебя одного
поверила.
Уйди, Рогожин, тебя не нужно! — кричала она почти без памяти, с усилием выпуская слова из груди, с исказившимся лицом и с запекшимися губами, очевидно, сама не
веря ни на каплю своей фанфаронаде, но в
то же время хоть секунду еще желая продлить мгновение и обмануть себя.
К этому прибавляли, в виде современной характеристики нравов, что бестолковый молодой человек действительно любил свою невесту, генеральскую дочь, но отказался от нее единственно из нигилизма и ради предстоящего скандала, чтобы не отказать себе в удовольствии жениться пред всем светом на потерянной женщине и
тем доказать, что в его убеждении нет ни потерянных, ни добродетельных женщин, а есть только одна свободная женщина; что он в светское и старое разделение не
верит, а верует в один только «женский вопрос».